Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Постижение Петербурга. В чем смысл и предназначение Северной столицы
Шрифт:

В начале ХХ столетия слово «апокалипсис» в русской литературе стало едва ли не столь же распространённым, как в обиходной речи «хлеб». Тот же Андрей Белый «в апрельском номере “Весов” за 1904 год. публикует статью “Апокалипсис в русской поэзии”; В. Розанов назвал свою книгу 1918 года “Апокалипсис нашего времени”, а Б. Савинков свою — “Конь Бледный” (1909; есть у него и «Конь Вороной», 1923; ср. Крученых А.Е. «Апокалипсис в русской литературе». М., 1923). Фальконетов монумент, центральный символ града обречённого — слился в сознании носителей катастрофического мироощущения со Всадником из “Откровения”. В 1907 году Евг. Иванов публикует в альманахе “Белые ночи” символистские вариации на темы Апокалипсиса: “Всадник. Нечто о городе Петербурге”» [22а. С. 109]. Те же ощущения грядущей катастрофы часто встречались в стихах Александра Блока, Зинаиды Гиппиус, других петербургских поэтов… Уже в 1926-м Георгий Федотов, находясь в эмиграции, вынес окончательный приговор: «Петербург умер и не воскреснет» [36. Т. 1. С. 51].

Лишь поверхностный читатель способен

связать этот навязчивый комплекс Помпеи исключительно с «терновым венцом революций». В действительности предчувствие гибели Петербурга неизбывно у его жителей. Уже сравнительно недавно, в 1990-е годы, писатель Михаил Кураев вновь заявил о том же: Петербург «вымирает… он исчерпал себя, он отмирает, как ненужный орган…» [25. С. 20].

Сложилась даже своего рода эстетика петербургского катастрофизма, включающая в себя вполне устойчивую мизансцену смерти. Вот картина, представленная в 1916 году Осипом Мандельштамом:

Нет, не соломинка в торжественном атласе, В огромной комнате над чёрною Невой, Двенадцать месяцев поют о смертном часе, Струится в воздухе лёд бледно-голубой [30. Т. 1. С. 111].

А вот аналогичное, но более подробное описание, сделанное Анной Ахматовой годы спустя: «Ленинград вообще необычайно приспособлен для катастрофы. Эта холодная река, над которой всегда тяжёлые тучи, эти угрожающие закаты, эта оперная страшная луна… Чёрная вода с жёлтыми отблесками света… Всё страшно» [12. С. 436].

Своя, особая эстетика смерти Петербурга-Петрограда-Ленинграда неизменно возникала, когда он оказывался на грани смерти. В эти периоды город неожиданно представал перед своими жителями. необыкновенно прекрасным.

«На моих глазах город умирал смертью необычайной красоты.», — вспоминал время после большевистского переворота Мстислав Добужинский [18. С. 23]. «Кто посетил его в эти страшные, смертные годы 1918–1920, тот видел, как вечность проступает сквозь тление. Истлевающая золотом Венеция и даже вечный Рим бледнеют перед величием умирающего Петербурга», — утверждал Георгий Федотов [36. Т. 1. С. 51]. «…В осень, когда умер Блок, когда прохожий, бредя посредине мостовой, выходил на безбрежную необитаемую площадь и сажени сырых дров закрывали с Невы фасад дворца, — в те дни Петербург был прекрасен, как никогда, широко раскинутый, царственный, ненужный. Арка Главного штаба бескорыстно замыкала свой полёт, Биржа за рекой стала и вправду храмом, игла крепости светилась в лёгких небесах; из времени он вернулся к вечности», — вторил Владимир Вейдле [10. С. 584]. «…Именно в эту пору Петербург стал необыкновенно прекрасен, как не был уже давно, а может быть, и никогда. Петербург стал величествен. Вместе с вывесками с него словно сползла вся лишняя пестрота. Дома, даже самые обыкновенные, получили ту стройность и строгость, которой ранее обладали только одни дворцы. Петербург обезлюдел. и оказалось, что неподвижность более пристала ему, чем движение. он утратил всё то, что было ему не к лицу», — таким запомнился Петербург на исходе Гражданской войны Владиславу Ходасевичу [37. С. 56–57]. Таким же виделся город и рядовой петербургской интеллигентке Татьяне Чернавиной: «…приятно было идти по пустынным улицам Петрограда. Трамваи не ходили, магазины стояли заколоченные, но среди омертвелых будничных домов старые здания казались особенно величественными и прекрасными» [38. С. 25].

Когда на северную столицу обрушилась вторая блокада, та же величественная и прекрасная картина возникла вновь. «Николай Чуковский говорил, что никогда ещё за всю свою историю Ленинград не был так прекрасен. Летом 1943 года город опустел, но это словно подчёркивало его немыслимую красоту» [34. С. 575]. И Лидия Гинзбург в своих «Записках блокадного человека» отметила: «…издевательски красивый город в хрустящем инее» [15. С. 164].

Неожиданно прекрасный лик умирающего города, не раз изумлявший очевидцев, можно объяснить только самим характером Петербурга. Пётр I, а вслед за ним и другие русские императоры и императрицы строили свою северную столицу не для людей, а как величественно-прекрасный символ империи — чуждый всему человеческому, и, когда люди исчезали из города, обнажался его истинный смысл, его подлинное предназначение, определённое основателем.

Параллельные заметки. А может, всё как раз наоборот? Может, в эти самые тяжёлые для Петербурга дни, когда он зимой зарастал нечистотами, а летом — травой и бурьяном, с него, наконец, сходил налёт величаво-неприступной столичности, и он тем самым становился вдруг понятней, родней своим жителям и оттого вдруг казался им по-настоящему красивым?.. Не это ли имела в виду Нина Берберова, когда, вспоминая лето 1921 года, писала в свой мемуарной книге «Курсив мой»: «И величественное убожество Петербурга было тихо и неподвижно: весь город тогда был величествен, тих и мёртв, как Шартрский собор, как Акрополь» [5. С. 150]?..

Не только в России, но, пожалуй, и во всём мире вряд ли отыщется ещё один такой город, которому столько раз грозили проклятьями и смертью. Временами

петербургский катастрофизм возрождался даже, казалось бы, без всяких поводов. Так, «…на рубеже XIX и ХХ столетий… — пишет историк северной столицы Наум Синдаловский, — от Москвы до Ла-Манша пророки и пророчицы всех мастей и уровней сулили неизбежную гибель Санкт-Петербургу. Одна итальянская предсказательница была наиболее категорична. В районе Петербурга, утверждала она, произойдёт мощное землетрясение, во время которого дно Ладожского озера подымется и вся вода колоссальной волной хлынет на Шлиссельбург, а затем, всё сокрушая и сметая на своём пути, достигнет Петербурга. Город будет стёрт с лица земли и сброшен в воды залива. Другая пророчица — некая, как её аттестовали русские газеты, “добрая волшебница” с берегов Сены Анна-Виктория Совари, или госпожа Тэб, заклинала: “Бойтесь огня и воды! Грядёт крупная стихийная катастрофа. Петербург постигнет участь Мессины” По словам госпожи Тэб, должно было произойти крупное вулканическое извержение и перемещение больших масс воды, поэтому “Петербургу грозит смыв грандиозной волной в Финский залив или, наоборот, в Ладожское озеро, смотря по тому, с какой стороны хлынет вода”» [33. С. 479]. Даже в преддверии 300-летия Петербурга, — продолжает историк, «из богатого арсенала петербургского городского фольклора были извлечены самые невероятные предсказания о том, что “граду сему три века”. По одним легендам, об этом предупреждал небезызвестный монах Авель, по другим — сам Пётр I. Начались соревнования отечественных астрологов. Одни из них поспешили предсказать, что в 1989 г. произойдёт взрыв на Ленинградской атомной электростанции, отчего городу грозят всяческие катаклизмы. В апреле 1992 г. по Петербургу ходил некий Юрий Плеханов, на груди которого висел плакатик с коротким, но категоричным пророчеством: “13 апреля — наводнение!”» [33. С. 479].

Причины всех этих эсхатологических настроений вроде бы выстраиваются сами собой. Во-первых, город появился на гибельном месте — болотистом, регулярно осаждаемом страшными наводнениями. Во-вторых, возведён был на костях первостроителей, а потому Смерть, по сути, стала первым его жителем. В-третьих, рос и развивался в непосредственной близости к российской власти, которая почти всегда держалась на крайней жестокости и сеяла вокруг себя гибель.

К этому можно добавить и в-четвёртых, и в-пятых, и в-шестых, и в-десятых… Однако любые объяснения подобного рода всё равно оставят недосказанность, ибо, по большому счёту, катастрофичность Петербурга — только производное от катастрофичности самой России. Внутренняя политика, проникнутая таким отношением к собственному народу, которое встречается разве что у завоевателей, регулярно приводила к массовым бунтам, нередко грозившим уничтожить российскую государственность. А внешняя политика, основанная на великодержавной спеси, агрессивности и лжи, периодически оборачивалась крупными войнами, которые в иных случаях ставили на грань исчезновения и саму российскую нацию.

Если уж говорить о «граде обречённом», то это определение куда больше подходит Москве. Сколько раз Белокаменная готовилась к осаде или всё же была осаждена то восставшими крестьянами, то внешними врагами! Сколько раз она горела в страшных пожарах! А как забыть, что её дважды завоёвывали и разоряли — сперва поляки в XVII веке и затем французы в XIX-м!..

Петербург многое испытал в своей судьбе, в чём-то даже больше, чем Москва. Но ни внутренние, ни внешние враги ни разу не входили на его улицы как завоеватели. И всегда, во всех, даже самых тяжких, невзгодах он сохранял свой характер, продолжая оставаться надеждой и гордостью не только для самих горожан, но и для большинства жителей всей страны. Так о какой же апокалипсичности Петербурга можно после этого говорить?!

* * *

Если рассматривать историю Петербурга сквозь призму антитезы «жизнь-смерть», судьба Петербурга выглядит даже счастливой. По всем показателям, этот город должен был скончаться, если не в собственной колыбели, то по крайней мере в детстве или в юности. С самого начала слишком многое было против него. Та же природа с её убийственно-капризным климатом и буйной невской стихией. География, из-за которой северная столица оказалась инородным привеском к бескрайней России. Недовольная Москва, ущемлённая в своих законных правах. Наконец, многомиллионный народ, из которого в первые полтора века после своего рождения бурно разраставшаяся северная столица не только жадно высасывала все соки, как это делает обычно метрополия в отношении дальних колоний, но к тому же требовала нового, противного человеческому естеству чиновно-полицейского порядка. Никому не был нужен этот ненавистный город-пасынок, и всякий был бы рад придушить его, пока он не набрал силу. Да только как это сделать, если Петербург в те поры имел самого могущественного защитника — высшую имперскую власть?

Впрочем, высшая власть в России, хотя и считала себя — правда, с редкими и очень непродолжительными перерывами — ничем не ограниченной хозяйкой России, в действительности не всегда располагала абсолютными возможностями. Уже с середины XIX столетия быстро крепла вторая сила, оппонент первой — интеллигенция. Как раз тогда в стране начало устанавливаться своеобразное двоевластие: государственные институты продолжали управлять административно, а интеллигенция всё активней — морально и нравственно. Причём наиболее действенными и зримыми эти процессы оказались именно в Петербурге. И в тех случаях, когда Петербург не получал должной защиты от первой ветви власти, его стала поддерживать вторая, ей противостоящая.

Поделиться с друзьями: