Постижение Петербурга. В чем смысл и предназначение Северной столицы
Шрифт:
Параллельные заметки. В каких отношениях находились летом и в начале осени 1941 года Жданов и Ворошилов? В какой степени Жданов доверял Ворошилову как военачальнику? Видел ли Ворошилов в Жданове надёжного соратника в оправдании перед Сталиным за то, что гитлеровские войска дошли до самого Ленинграда и едва не взяли город? Как часто эти два человека советовались друг с другом не как функционеры режима, а просто как люди, оказавшиеся в таких сложных обстоятельствах? Поддерживал ли хотя бы один из них какие-то дружеские отношения с кем-то ещё в городе? Все эти вопросы — риторические. Ни в научной, ни в мемуарной литературе ответов на них нет.
На протяжении всех блокадных дней не только, как тогда выражались, «головка» города, но и руководители среднего звена партийного и советского аппаратов жили совершенно обособленной жизнью — вполне сытно и комфортно. В 1942 году на
Но и это ещё не всё. В блокаду, как и до войны, низовые руководители многократно обманывали своё же ленинградское начальство, а то не менее старательно приукрашивало трагическую блокадную действительность в глазах столичного руководства. Сам Жданов в своих отношениях с Москвой регулярно прибегал к «лакировке действительности», хотя прекрасно понимал, что это бесполезно, поскольку его деятельность неусыпно контролируется местным управлением НКВД. Так, в конце августа и в сентябре 1941 года Сталину несколько раз пришлось попрекать ленинградское руководство за то, что оно не информирует ГКО о важнейших аспектах обороны города, а некоторые вещи пытается утаивать. Уже в 1944-м в ждановской справке «Об отоваривании продовольственных карточек населению г. Ленинграда за 1942 г. и 1943 г.» первый же абзац содержал вопиющую ложь: «Установленные нормы продовольственного снабжения г. Ленинграда за период с 1 января 1942 г. по 31 декабря 1943 г. ежемесячно отоваривались регулярно и полностью в ассортименте, утверждаемом Военным Советом Ленинградского фронта» [16. Т. 1. С. 160].
В советской системе тотальная секретность всегда была замешена на тотальном обмане. Малейшие проявления своих изъянов и пороков, ошибок и провалов режим — на всех ступенях партийно-административной лестницы — старался превратить в тайну не только для собственного народа, но и для собственного начальства. Так изымалась правда и знание о ней. Поэтому даже высшие руководители государства нередко жили в плену мифов о настоящем и прошлом своей страны.
Долгое время после войны правду о том «смертном времени» утаивали и рядовые блокадники. Некоторые — потому что в те годы жили неправедно, а то и просто преступно; это про них давным-давно в русском народе было сказано: «Для кого война, а для кого мать родна». Но большинство — потому что вспоминать о блокадных днях значило снова, пусть даже мысленно и хотя бы ненадолго, вернуться туда, в постоянную пытку голодом, холодом, бомбёжками, обстрелами, смертью близких. И ещё одну пытку страшно вспоминать — нравственно-психологическую…
Предвоенный ленинградский быт был скромным, но вполне приемлемым, тем более если вспомнить, что с января 1935-го отменили карточную систему. Теперь, с осени 1941-го, этот порядок вещей, ставший уже привычным, начал стремительно разваливаться, а вместе с ним разрушались элементарные правила общежития и человеческого поведения. То, что ещё вчера показалось бы абсолютно невозможным, дикостью, отныне становилось нормой, обычным делом.
Взрослые, порой даже незнакомые люди, привычно руководствуясь старыми представлениями, старались беречь детей. Лидия Степанова вспоминает, что, когда она, 12-летняя девочка, привезла на санках завёрнутое в простыню тело умершего отца туда, где собирали трупы, она увидела: «…посередине двора стоял грузовик, а из кузова свисают руки, ноги…
Мужчина, который мне открыл, спрашивает:
— Тебе что, девочка? — Но тут же заметил за мной саночки. — Заезжай.
Вошла я во двор. Подошли двое мужчин, молча взяли папу и бросили на тот грузовик, поверх всех тел.
— Всё, — говорят, — можешь идти. Документы умершего отнесёшь потом в райисполком, паспорт то есть. Знаешь, где это? — Я кивнула. — Ну вот, — говорят, — там всё оформят. А теперь иди, нечего тебе здесь смотреть» [5. С. 68].
Но дети уже «насмотрелись». Галина Пищулина со слезами рассказывает, как мама каждое утро, уходя на работу, оставляла её, семилетнюю, одну дома: «Сижу у окна, вся закутанная в одежду, в одеяла — только оставлена узкая щёлочка для глаз, — и смотрю на улицу. Считаю, сколько трупов вынесут из убежища. И вот, положили на снег покойника, а потом, как нет никого вокруг, кто-нибудь из прохожих быстренько так — раз! — ножом под простыню. От некоторых, когда уже увозили на грузовике, оставались одни косточки» [7. С. 7]. Борис Печёнкин, которому в начале войны было десять лет, свидетельствует: «Однажды на моих глазах шальной снаряд разорвал у афишной тумбы женщину с девочкой. Другой раз произошло нечто уже совершенно нечеловеческое: на Воронежской мужчина завалил на баррикаду уже одеревенелый женский труп и рубил его тесаком. Тут подъехала чёрная машина, какие собирали покойников, оттуда выскочили люди в чёрном, в касках, схватили того мужчину и увезли. А около баррикады ещё много дней оставалось большое пятно крови» [7. С. 7].
Детская психика быстро привыкала к новой реальности, ведь
чаще всего у ребёнка ещё не успели прочно сформироваться нравственные нормы мирного времени. Тут очень многое зависело от взрослых. Предоставленные сами себе мальчики-подростки из ремесленных училищ или те, кто остался один после смерти членов семьи, нередко опускались до звериного состояния. Обычно это они нападали на одиноких людей, несущих домой драгоценный паёк, выхватывали хлеб и тут же, давясь, торопились его проглотить, не обращая внимания на побои собравшихся прохожих, дворника или милиционера. Совсем другими были маленькие блокадники из тех семей, где несмотря ни на что старались сохранить человеческие отношения. Вновь процитирую рассказ Лидии Степановой, из более раннего времени, когда её мать с отцом и старший брат ещё были живы, но уже не имели сил встать с постели: «Обычно мне надо было ходить на улицу дважды в день: первый раз — в булочную, второй — за водой, на Фонтанку. <…> Воду приносила, во-первых, чтобы вскипятить для еды, а во-вторых, — всем хоть немного умыться. Стирать уже не стирали, банные дни пришлось отменить, появились, само собой, насекомые, но всякое утро мы должны были помыть руки и лицо — тут мама была неумолима. Она по-женски понимала, чувствовала, что это нам нужно уже не столько для гигиены, сколько для того, чтоб ещё раз ощутить в себе человеческое, чтоб не опускаться» [5. С. 66].Однако не у всех матери были такими. Евгения Осипова, которой было в ту пору 14 лет, признаётся: «На моих глазах, уже зимой, когда какой-то мужчина в булочной упал в голодный обморок, она сразу наступила ногой на выпавшие у него из руки карточки и в общей суматохе их украла. Вот какая была у меня мамка! Больно об этом рассказывать, но это было!» [5. С. 77]. Ещё одно воспоминание на ту же тему — Валентины Гутман, воспитательницы в блокадном детском саду: «Некоторые женщины считали, что ребёнку с родной матерью лучше. И забирали его. А за детским пайком являлись к нам, в садик. <…> Как-то раз. выхожу в коридор и вижу: одна мама стоит с обедом для своего ребёнка, который ей у нас только что выдали, и — даже сейчас не могу об этом говорить — и. в общем, она этот обед ест. Быстро-быстро. Я ей: “Вы что делаете?! Это ж вашему ребёнку!”. А она мне с вызовом: “Если я буду жить, то будет жить и мой ребёнок! А если умру — что с ним тогда будет?! Тогда останется сиротой!”. И ушла, хлопнула внизу дверью. А тот ребёночек, он ведь умер вскоре» [7. С. 12].
То и дело возникали коллизии, способные свести человека с ума. Матери должны были делать выбор: кого спасать — ребёнка или себя ради этого же ребёнка, старших детей во имя младшего или наоборот? Подросткам приходилось выбирать: вот сейчас, на пути из булочной домой, съесть материн довесок к пайку, чтобы завтра не слечь, как она, и найти в себе силы снова пойти в магазин, потому что иначе им обоим смерть, или это будет означать воровство? Что дороже, имеющая мировое значение коллекция семян или жизнь научных сотрудников, хранящих эту коллекцию?..
У некоторых и вправду не выдерживал рассудок, но большинство — пусть зачастую неосознанно — продолжали изо всех сил держаться за неуклонно снижающийся уровень нравственности и этики, остатков бытовой культуры. И тем спаслись. Больше того, помогали спастись окружающим. Это были самые разные люди — воспитательницы детских садов, школьные учителя, учёные, домохозяйки, соседи по квартире, работницы райисполкомов… Сергей Яров, автор книги «Блокадная этика», одного из наиболее глубоких исторических исследований о жизни осаждённого Ленинграда в первую военную зиму, рассказывает, что уже в январе 1942 года в Приморском районе был создан первый в городе комсомольский бытовой отряд. Причём создан не по директиве сверху, а по решению райкома комсомола, скорее всего — совсем молодых девушек, не комсомольской номенклатуры, а тех, кто пришёл работать в райком на смену ушедшим на фронт старшим товарищам. Все 80 девушек из этого отряда трудились не только за усиленный паёк, они спасали горожан с полной отдачей физических и моральных сил — «разносили горячие обеды в котелках, получали заработную плату для тех, кто не мог ходить, на санках везли больных в лечебницы и в бани (даже мыли их), убирали комнаты, привозили воду и дрова, топили печь, устраивали детей в детдома…» [23. С. 552]. Только с 14 февраля до 19 марта отряд проверил 5354 квартиры и предоставил помощь 3845 ленинградцам [23. С. 552]. В конце февраля 1942 года Ленинградские обком и горком комсомола обязали создать такие отряды во всех районах города.
Так на грани гибели, в воронке ада, затягивавшей в свой смертельный водоворот сотни тысяч горожан, рождался новый — ленинградский — характер: ещё более независимый (в самые тяжелые дни Москва не пришла к нам на помощь, мы сами, с помощью ополченцев, отстояли наш Ленинград!), сильный, мужественный и гордый своей победой.
Параллельные заметки. В конце 1980-х — начале 1990-х годов, когда наконец, пали запреты на историческую правду, маятник блокадной памяти качнулся в обратную сторону. То, о чём ещё вчера нельзя было писать и говорить, стало главной темой и буквально заполонило не только средства массовой информации, но даже вроде бы вполне серьёзные журналы и книги. В историческом сознании ленинградский «блок ада» грозил превратиться в средоточие сплошных ужасов, а сами блокадники — в скопище звероподобных дикарей.