Посвящение
Шрифт:
— Господи Иисусе, — взвизгнул Пинта чьим-то голосом. — И где ты только набираешься этого?!
Вилки время от времени стукались о тарелки. Красивая женщина отхватила слишком большой кусок торта, так что пришлось ей, признав поражение, часть своего куска положить обратно на блюдо. На вилке испачканные помадой взбитые сливки.
— Но почему? — зазвенел чей-то голос из-под шляпы. — Почему они так поступают? Ребенка, жену…
Красивая женщина затаилась, затихла. Фанчико вместо ответа вонзил в них всех свое стихотворение.
Как сМатери и любовницы слегка подались друг к другу (испуганно). Шляпы спаялись в зонт, и теперь уже оставалось только дунуть в полную силу, и над тополями полетели, полетели ведьмы.
Все-таки нельзя утверждать, будто Фанчико и Пинта больше тянулись к отцу.
Они исчезли не вдруг, хотя я вовсе не хотел этим сказать, что агония их длилась долго. Они удалялись, как отлетают все дальше и дальше белые парашютики одуванчиков, и если я все же рассказываю об этом как о событии, приуроченном к определенному времени и пространству, то по той лишь причине, что хочу оставить в памяти и глубокий вдох, и последовавший затем могучий выдох, от которого белые парашютисты вздрагивают и — прыгают, чтобы тут же разлететься в разные стороны, скрыться между деревьями, затаиться среди еловых веток, взмыть над альпинарием и неспешно исчезнуть с наших глаз, жадно за ними следящих.
Пинта с необычайно торжественным видом пнул меня ногой.
— Смотри!
На губах его вздулся пузырек слюны. (Так в комиксах изображают речь.) Пузырек лопнул.
— Видал? Вот так… — добавил он со значением.
Тупость, словно коровья лепешка, накрыла мое лицо.
Фанчико поправил свой галстук-бабочку.
— Итак…
Кожа у него на лбу пошла странными складками: сердитыми, унылыми, готовыми броситься на помощь.
— Вы уходите? — спросил я. Мой голос — надежда.
— Судаг’ь. Был г’ад познакомиться. Мы пг’овели вместе очаг’овательные годы… — Тут улыбка Пинты сникла.
— Милостивые государи, итак!.. — Фанчико щелкнул каблуками. Галстук-бабочка вздрогнул, как от удара. Мы стояли в саду, возле альпинария. Под ногами у нас — опавшие листья нашей последней беседы. Сейчас мы рассмотрим их все по порядку.
— Признаете ли вы, что мы потерпели фиаско? — Это мои слова. (Звучали они — непонятно почему — примерно так: устояли вы против дьявола?)
— Нет.
— До сих пор все наши добрые устремления и хитроумные маневры неизменно терпели провал. Тщетно мы осаждали взрослых намеками: взрослые подчас поразительно недогадливы. Напрасно также мы сочиняли письма и телеграммы отцу от имени мамы и наоборот. Что-нибудь нам удалось?
Фанчико
поник головой. Пинта вышел из роли и захохотал.— Да уж, это был колоссальный спектакль — ведь как они ускользали от нас с этими иконными лицами… лишь бы мы не пронюхали, что почва шатается под ногами!
— Да, но разве все это не означает, что их жизни, как рогатка в развилке, пошли врозь?
— Корень у них один. — Это тихий голос Фанчико. — Их жизни переплелись, этот клубок уже не распутать. Наша задача — показать им это.
— Нет. — Эта глупая тирада — моя. — Не может быть это нашей задачей. Допускаю, что они ощущают… что им не хватает друг друга. Но в то же время они технически не способны объединиться на общих делах своих.
С губ Фанчико неожиданно слетели слова:
— В твоем голосе слышатся царапины опыта. Твои речи уже полны горечи. В тебе не осталось веры: наши неудачи отворачивают от нас твое лицо.
— И его портят. — Это, разумеется, Пинта.
— Я не эгоист. — Слова-листья испуганно трепещут. — Я их не оставлю. Только здесь требуются иные средства.
— Реальные средства, более скромные средства, — засмеялись они дружно. Однако же какой это был жалкий смех, не смех, а смешок! Но я уже и так ВООБРАЖАЛ себя достаточно сильным. Что ж, ступайте, друзья!
Растерзанные, растоптанные листья под ногами. Каменная тяжесть железных подковок.
— Судаг’ь!
— Сударь, честь имею…
Два коричневых кресла как два приветливых медвежонка. Но дальше моей доброжелательности уже не за что было зацепиться, и она просто так, беспричинно, витала в папиной комнате. Я отворил дверь без звонка и стоял на пороге, один. Папа никогда не запирал квартиру.
(И тогда, раньше. Ой.) Доверие прежде всего, говорил он, Пинта сиял. Вероятно, это нравилось и Фанчико, но он сказал только: формализм. А мама:
— Позер.
— Вахтер, — отозвался папа, но засмеялся просто так, понарошку. Я обнял его за шею, чтобы развеселить. А он, погладив по голове, сказал: ступай к чертям.
Фанчико отругал меня беспощадно:
— Ты примитивен. Можно ли налетать на человека так грубо!
Некоторое время я даже считал, что Фанчико глуп.
Воскресенье. Лучи утреннего солнца узкими полосами вонзались в комнату. Солнечные кинжалы. Папа спал. Он лежал на спине (всегда), подогнув правую ногу, с левой ноги одеяло сползло, золотисто-желтое одеяло, обтерханное по краям. Рот был открыт, подбородок свисал, словно сломался, и от этого щеки ввалились, казалось, вот-вот скулы прорвут бледную щетинистую кожу, мяса нет под нею, украли. Он напоминал мертвеца: кончик солнечного кинжала уже взобрался на адамово яблоко.
— Ой, ну вставай, да проснись же, я вот он, пришел, проснись, зачем ты так! — тряс я его обеими руками.
Когда у него прорезался взгляд, он проворчал:
— Н-да. Единственный сын — и тот блажной.
От беспорядка в комнате захватывало дух, такой беспорядок достигается только стараниями сотворить порядок (при полной убежденности, что цель достигнута).
— Ну, сын, что скажешь? Это я ради тебя постарался. — И папа рукой обвел комнату, словно предлагая полюбоваться красивым пейзажем.