Потерянные следы
Шрифт:
Отдохнув немного у картин Ленена в обществе крестьян [42] , я попал в подлинный Ренессанс, созерцая портрет кондотьера, одного из тех кондотьеров, которые восседают на похожих скорее на мраморных, нежели на обычных, из плоти и крови, конях среди мраморных, украшенных флагами колонн. Иногда мне хотелось жить вместе со средневековыми горожанами, которые вот так обильно вкушали свое настоянное на специях вино, заставляли вписывать свой портрет в изображение Богоматери, которую приносили в дар – чтобы тем самым на века утвердить свою принадлежность к этому дару, – смачно резали на куски поросят с опаленными сосцами, устраивали бои фламандских петухов и запускали руку за корсаж плутовкам, чьи восковые лица имели довольно сладострастное выражение, отчего они смахивали на веселых девиц, которые в воскресный вечерок собираются согрешить с особой радостью от того, что только что получили у исповедника отпущение грехов.
42
у картин Ленена – имеется в виду французский художник Луи Ленене (1593–1648), сюжеты картин которого посвящены крестьянской жизни.
Потом железная пряжка и варварская, кованая, вся в шипах корона перенесли меня в заросшую дремучими лесами Европу времен Меровингов; [43] в Европу с ее бескрайними
43
Меровинги – первая королевская династия в государстве франков, правящая с конца V до середины VIII века.
44
Микены – город, ставший культурным центром греческой цивилизации.
И так постепенно я дошел до стендов, уставленных выделанными из камня скребками, топорами и ножами, и здесь я остановился, зачарованный темной ночью разных эпох палеолита, испытывая такое чувство, будто проник к самым истокам человечества, к тем пределам возможного, какие, должно быть, рисовались в представлении самых первых космографов; к самому краю плоской земли, где можно высунуть голову и увидеть под ногами небо в бесконечном круговращении звезд.
«Кронос» Гойи вернул меня в наши времена, но по дороге к нему я успел насмотреться на просторные кухни, облагороженные натюрмортами. Синдик прикуривал трубку прямо от головни, прислуга ошпаривала зайца в кипящем котле, а в тихом, затененном вязом дворе, который был виден в открытое окно, разговаривали пряхи.
Я смотрел на эти знакомые мне образы и спрашивал себя – тосковали ли в прежние времена люди о минувших временах, как тосковал о них я в это летнее утро; тосковал так, словно мне привелось пожить в те времена и изведать жизнь, которую человек безвозвратно утратил.
Часть вторая
На! I scent life!
(О! Запахло жизнью!)
IV
(Среда, 7 июня)
Судя по тому, как заложило уши, вот уже несколько минут мы снижались. И вдруг облака оказались сверху, а самолет пошел, подрагивая, словно неуверенно, по зыбкой массе воздуха, который, подбросив его, сразу же уходил из-под крыла, чтобы тут же вновь подхватить и понести на невидимых волнах. Справа, сквозь пелену дождя, проступал, словно поросший зеленым мхом, горный хребет. А рядом в лучах солнца тонул город. Журналист, устроившийся рядом со мной – потому что Муш спала, раскинувшись во всю ширину заднего сиденья, – со странной смесью нежности и насмешки рассказывал мне об этом разметавшемся внизу, построенном безо всякого плана и стиля городе, первые улицы которого уже вырисовывались под нами. Чтобы иметь возможность жить и множиться здесь у моря на этой узкой песчаной ленте, ограниченной с другой стороны холмами, на которых по приказу Филиппа II были воздвигнуты укрепления, местное население вело вековую войну с размывающими берег приливами, желтой лихорадкой, насекомыми и незыблемо громоздившимися вокруг черными скалами, неприступными, одинокими и словно отшлифованными неведомой небесной рукой, сбросившей их на землю. Эти громады бесполезно возвышались между зданиями, башнями современных церквей, антеннами, контурами старинных колоколен и апсид, характерными для архитектуры начала века, искажали реальное представление о вещах и создавали непривычную человеку картину, какие-то иные здания неведомого назначения, плод какой-то иной, неизвестной цивилизации, затонувшей в ночной тьме веков.
Столетиями велась здесь борьба с корнями растений, которые, пробивая почву, поднимали здания и расщепляли каменные стены; но стоило богатому владельцу на несколько месяцев уехать в Париж, оставив свои владения на попечение нерадивой челяди, как корни тотчас же норовили воспользоваться ее беспечностью, заполненной песнями и сиестами, и, вспучив земляной пласт, кончали самое большее в двадцать дней со всеми самыми добрыми и наилучшим образом рассчитанными намерениями Ле Корбюзье [45] . Пробовали выбросить пальмовые рощи из пригородов, распланированных выдающимися градостроителями, однако пальмы пробивались во дворах домов и массивной колоннадой возвышались вдоль центральных улиц – тех улиц, направление которых определил еще топор первых поселенцев. Над муравейником деловых кварталов и газетного центра, над мрамором банков, великолепием биржи и белизной общественных зданий возвышался под вечно палящим солнцем мир весов, жезлов, крестов, крылатых гениев, знамен, фанфар славы, зубчатых колес, молоточков; в бронзе и камне возвещали они изобилие и процветание города, законы которого на бумаге выглядели прекрасно.
45
Ле Корбюзье – настоящая фамилия Жаннере-Грис – Шарль Эдуард (1887–1965) – французский архитектор, стоявший у истоков модернизма и функционализма.
Но с приходом апрельских дождей оказывалось, что водостоков в городе недостаточно; центральные площади заливало, нарушалось движение транспорта; заблудившиеся в незнакомых улицах машины сшибали статуи, терялись в тупиках, а то и разбивались в оврагах; эти кварталы не показывали ни иностранцам, ни другим знатным гостям, потому что населяли их люди, которым не в чем было выйти из дому, – целыми днями они сидели, перебирая струны гитары, отбивая ритм на барабане и потягивая ром из жестяных кружек.
Электричество проникло всюду, и под этими крышами уже шумели хитроумные машины. Техника здесь осваивалась с поразительной легкостью, потому что как нечто обычное и готовое принимались методы, которые тщательнейшим образом еще изучались народами, имевшими за плечами многовековую историю. О прогрессе говорила гладкая поверхность газонов, роскошные фасады посольств, изобилие хлеба и вина, самодовольные торговцы, хотя старики еще хорошо помнили страшные времена владычества малярийного комара. И по сей день в воздухе ощущалось присутствие чего-то вредоносного – некоей невидимой и загадочной пыльцы или незримой червоточины, какой-то летучей плесени или чего-то такого, что вдруг, неожиданно для всех, начинало действовать, действовать с таинственными намерениями, чтобы открыть скрытое и скрыть явное, спутать все расчеты, в корне изменить значение давно известных вещей и нарушить все, что казалось нерушимым. В одно прекрасное утро сыворотка в ампулах покрывалась плесенью, точные приборы теряли свою точность, ликеры начинали бродить в бутылках, а холст Рубенса в Национальном музее оказывался разъеденным каким-то грибком, на который не действовали кислоты; и люди бросались к окошкам вполне благополучного банка, до крайности напуганные слухами о какой-то старухе
негритянке, которую тщетно разыскивает полиция. Посвященные в святая святых городских дел находили одно-единственное объяснение происходящему: «Это все Гусано!» [46] Никто никогда и в глаза не видел Гусано. Но Гусано существовал, он был занят своими темными делишками и появлялся в самый неожиданный момент там, где его меньше всего ждали, появлялся, чтобы разрушить то, что казалось раз навсегда заведенным и неколебимым. Кроме того, довольно часто случались здесь страшные сухие грозы, и раз в десять лет обязательно сотни домов бывали сметены циклонами, которые начинали свой бешеный круговой танец далеко отсюда, в океане.46
Червь (исп. gusano).
Мы снижались, держа курс на посадочную дорожку, и я спросил у своего соседа, что это там внизу за дом, такой просторный и гостеприимный, окруженный садом, который террасами спускается к самому морю; в зелени сада проглядывали скульптуры и фонтаны. И узнал, что здесь живет новый президент республики. Всего несколько дней назад проходили народные гулянья с парадом мавров и римлян – на которых нам не довелось побывать – в честь избрания его на этот пост. Но вот роскошная вилла исчезла под левым крылом самолета, и я с радостью ощутил, что снова нахожусь на земле, качу по твердой дорожке, и вот с заложенными еще ушами вхожу в здание таможни, где на все вопросы все и всегда отвечают с виноватым видом. Немного оглушенный непривычной обстановкой, я ждал, пока какие-то люди не спеша исследовали содержимое наших чемоданов, и подумал о том, что, пожалуй, еще не осознал, где я нахожусь. То и дело, словно луч света, сюда вдруг проскальзывал аромат нагретого солнцем меч-травы или морских вод, пронизанных небесами до самых зеленых глубин, и легкий ветерок доносил запах моллюсков, сгнивших где-нибудь на берегу в пещере, вырытой морской волной. На рассвете, когда мы летели среди грязных туч, я раскаивался, что пустился в путешествие, и уже решил при первой же посадке сесть на обратный самолет и возвратить университету полученные на экспедицию деньги. Тогда, сидя, как в тюрьме, в самолете, который вступил в борьбу с враждебным ветром, швырявшим на алюминий его крыльев целые потоки дождя, я чувствовал себя соучастником нечистого дела. Но сейчас странное, почти сладостное чувство вдруг усыпило мои сомнения. Некая сила извне медленно и властно овладевала моим слухом, проникала в каждую пору моего существа: то был язык. То был язык, на котором я говорил в детстве, язык, на котором я научился читать и петь, язык, ветшавший в моем сознании, потому что я почти не пользовался им, отбросив, как ненужное орудие, – в стране, где я жил, он почти не мог мне пригодиться. «Все это, Фабио, – увы! – что видишь ты так близко…» После долгого забвения мне вдруг вспомнились эти стихи, приведенные в качестве примера к правилу о междометии в той маленькой грамматике, которая, должно быть, еще хранилась где-то у меня вместе с портретом моей матери и моим собственным белокурым локоном, срезанным, когда мне исполнилось шесть лет. И вот теперь на том же самом языке, на каком было написано это стихотворение, я читал вывески магазинов, видневшиеся через окна в зале ожидания; он искрился и коверкался в жаргоне черных носильщиков, превращаясь в карикатуру в надписи «Да здраствует призидент!» – на ошибки ее я не замедлил указать Муш, испытывая законную гордость человека, который отныне становился ее поводырем и переводчиком в этом незнакомом городе. Это неожиданно возникшее чувство превосходства над Муш окончательно победило остатки сомнения. Я больше не жалел, что приехал сюда. И сразу же подумал о той возможности, которая до тех пор как-то не приходила мне в голову, – ведь может же так случиться, что где-нибудь здесь, именно в этом городе, продаются как раз те инструменты, найти которые и было целью нашей экспедиции. Потому что едва ли какой-нибудь продавец антикварных вещей или просто утомленный поисками исследователь не попытается извлечь пользу из этих предметов, которые так высоко ценятся приезжими. И я вполне мог бы напасть на такого человека, и тогда, наверное, замолчал бы этот сидевший во мне и не перестававший меня точить червь сомнения.
Эта мысль показалась мне настолько удачной, что, когда мы уже катили по улицам рабочего предместья к отелю, я велел остановиться перед какой-то лавчонкой, в которой, как мне показалось, я мог бы найти интересовавшие меня вещи. Окна домика были забраны причудливого рисунка решетками; в каждом окне сидело по старому коту, а на балконах дремали ощипанные и словно пропылившиеся попугаи, которые напоминали клочья мха, проступившего на зазеленевшем фасаде дома. Хозяин-старьевщик и слыхом не слыхал об инструментах, которыми я интересовался, однако, желая все же задержать мое внимание, он показал мне большую музыкальную шкатулку; внутри золотые бабочки, укрепленные на молоточках, затейливо подпрыгивая, выстукивали вальсы. На столиках, уставленных стаканами в коралловых подставках, стояли портреты монахинь, увенчанные цветами. На стенах – рядом с изображением Лимской святой, выходящей из чашечки розы в окружении веселого сонма херувимов, – висели картинки, изображающие сцены боя быков. Муш вдруг во что бы то ни стало захотелось приобрести морского конька, которого она отыскала среди камей и коралловых медальонов; и она не сдалась, даже когда я заметил, что точно такие она найдет в любом другом месте. «Да это же черный морской конек Рембо» [47] , – ответила она, отдавая деньги за этот пропылившийся литературный сувенир. Я хотел было купить выставленные в витрине филигранные четки колониального периода, но они оказались слишком для меня дорогими, потому что камни, украшавшие крест, были настоящими. Выходя из лавочки под таинственным названием «Лавка Зороастра», я протянул руку и дотронулся до листочка росшей в цветочном горшке альбааки. И остановился потрясенный – это был тот самый запах; точно так пахла кожа той девочки, Марии дель Кармен, дочери садовника, когда мы играли в папу и маму на заднем дворике дома, утопавшего в тени развесистого тамариндового дерева; мы играли, и до нас доносились звуки рояля, на котором моя мать разыгрывала какую-то только появившуюся тогда хабанеру.
47
«… черный морской конек Рембо»… – подразумевается образ из стихотворения А. Рембо «Пьяный корабль».
V
(Четверг, 8)
Рука моя в тревоге шарит по мрамору ночного столика в поисках будильника, но он, должно быть, звенит совсем в другой стране, за сотни километров отсюда…
Не понимая, в чем дело, я долго смотрю сквозь жалюзи на площадь и только тогда догадываюсь, что в силу многолетней привычки, выработавшейся дома, принял колокольчик уличного торговца за звон будильника. Потом до меня донеслись звуки дудочки, в которую дул точильщик, и эти звуки странным образом сочетались с певучими выкриками негра огромного роста, проходившего по улице с корзиной кальмаров на голове. Деревья, покачиваясь под ранним утренним ветерком, запорошили белым пухом статую какого-то героя, чуть смахивающего на лорда Байрона, судя по тому, как мятежно завязан был его бронзовый галстук, и чуть – на Ламартина, если обратить внимание на то, как выставлял он знамя перед невидимыми рядами мятежников. Где-то вдали звонили колокола, звонили так, как могут звонить только колокола приходской церкви, которые подвешивают на канатах; все это неизвестно у нас – в стране, где на башнях псевдоготических соборов бьют электрические куранты.