Потерянные следы
Шрифт:
Я поднялся к себе в номер. Муш все еще спала, обнимая подушку, ночная сорочка ее поднялась до бедер, а ноги путались в простыне. Больше за нее не беспокоясь, я спустился в холл узнать, в чем же все-таки дело. Тут это склонны были считать революцией. Однако это мало что говорило мне, человеку, ничего не знавшему об истории страны, если не считать самого факта открытия Америки, ее завоевания да нескольких путешествий туда монахов, которые, наверное, и описывали музыкальные инструменты древних племен. И поэтому я принялся расспрашивать тех, кто – судя по их пространным и горячим высказываниям – был обо всем хорошо осведомлен. Однако очень скоро я убедился, что каждый высказывал свою собственную версию происходящего, называя при этом имена деятелей, которые, само собой, для меня были пустым звуком. Я попробовал тогда разузнать, что представляли собой и за что стояли эти две столкнувшиеся группировки, но так ничего толком и не понял. Когда мне наконец казалось, что я уловил суть, догадавшись, что речь шла о движении социалистов не то против консерваторов, не то против радикалов, а может, и коммунистов против католиков, все карты путались, точки зрения в корне менялись и все снова наперебой начинали сыпать фамилиями, точно важнее было установить не интересы каких партий столкнулись тут, а кто конкретно участвовал в столкновении. И я снова убеждался в собственном невежестве и окончательно понимал, что не в силах разобраться в этой истории, необычайно походившей на историю гвельфов и гибеллинов [55] , потому что и здесь тоже вражда возникла между семействами, распри шли между братьями, воевали недавние друзья. Однако стоило мне прийти к выводу, что это политический конфликт, характерный для нашего времени, как тут же обнаруживалось, что это гораздо больше походит на войну из-за религиозных убеждений. Вообще войны между
55
Гвельфы и гибеллины – враждующие политические партии в Италии в XII–XV вв. Гвельфы были сторонниками папской власти, а гибеллины – германских императоров и феодализма.
В баре приезжие с недовольным видом уселись за карты и кости, не переставая между рюмками ворчать по адресу этих метисских государств, у которых всегда про запас имеется какой-нибудь скандальчик.
Между тем мы узнали: несколько слуг ушли из отеля. Мы видели, как они выходили, вооруженные маузерами, с патронными лентами через плечо. Видели и заметили, потому что они не сняли своих белых курток прислуги; и кто-то из нас еще отпустил шутку по поводу их воинственного вида. Однако не успели они дойти до угла, как двое из них – те, что шли впереди, – вдруг согнулись, прошитые пулеметной очередью. Муш в ужасе закричала и прижала руки к своему животу. Все в молчании отступили в глубь холла, не в силах отвести глаз от распростертой на окровавленном асфальте груды мяса, уже нечувствительной к пулям, которые продолжали впиваться в нее одна за другой, и новые кровавые метки выступали на светлой ткани курток.
Шутки, прозвучавшие всего несколько минут назад, показались мне гнусными. Даже если в этой стране умирали во имя страстей, которые для меня оставались непонятными, смерть от этого не переставала быть смертью. Не раз приходилось мне наступать на тела людей, погибших за принципы и идеалы, едва ли худшие, чем те, за которые сражались здесь, и на руины я всегда смотрел без гордости победителя.
Подъехало несколько броневиков, верно, оставшихся еще со времен нашей войны; и когда на улице заскрежетали их гусеницы, показалось, что уличный бой достиг наивысшего напряжения. В окрестностях крепости Филиппа II звуки отдельных разрывов и выстрелов временами тонули в сплошном, непрерывном грохоте, сотрясавшем воздух подобно разбивающемуся о скалы прибою, то удалявшемся, то приближавшемся вновь, смотря по тому, в какую сторону начинал дуть ветер. Время от времени неожиданно наступала тишина. И тогда казалось, что все кончилось. Становилось слышно, как где-то совсем близко плачет больной ребенок; раздавался крик петуха, доносился стук резко захлопнутой двери. И опять тишину разрывала пулеметная очередь, и с новой силой возобновлялся грохот, пронизанный безудержным ревом санитарных машин. Рядом со старинным собором вдруг заработал миномет; пули, то и дело попадавшие в соборные колокола, заставляли гудеть их словно под ударом молота.
«Eh bien, c’est gai!» [56] – воскликнула рядом с нами женщина с низким и певучим гортанным голосом; представляясь, женщина назвалась канадской художницей и рассказала, что она в разводе с мужем, дипломатом одной из стран Центральной Америки. Я воспользовался тем, что завязался разговор, и, оставив Муш, отошел выпить чего-нибудь покрепче, что помогло бы забыть о лежавших совсем рядом, прямо на мостовой, остывающих трупах.
После еды, состоявшей из холодных закусок и не обещавшей в ближайшем будущем никаких пиршеств, неожиданно быстро пролетел вечер, заполненный чтением урывками, игрой в карты и разговорами, которые лишь скользят по поверхности, в то время как голова работает совсем в другом направлении, разговорами, которые плохо скрывали общую тревогу. А когда пришла ночь, мы с Муш принялись пить – лишь бы не думать о том, что нас окружало; и, наконец обретя беззаботность, предались телесным радостям и испытали острое и необычное наслаждение в объятиях друг друга, наслаждение, которое обострялось от сознания того, что другие в это время попали в объятия смерти.
56
А это забавно! (франц.)
Было что-то от безумия, какое охватывает любовников из пляски смерти, в нашем страстном желании обняться крепче, когда пули жужжали совсем рядом, за окнами, и впивались, кроша штукатурку, в купол, венчавший здание. Мы так и заснули, прямо на полу – на ковре. В первый раз за очень долгое время я заснул безо всяких капель и повязок на глазах.
VI
(Пятница, 9)
На следующий день нам тоже не разрешили выходить из отеля, и мы изо всех сил старались приспособиться к жизни, похожей на жизнь осажденного города или корабля в карантине, – словом, к жизни, на которую нас вынудили обстоятельства. Трагические события, происходившие за стенами нашего убежища, рождали в нас, защищенных этими самыми стенами, конечно, не лень, а острое желание что-нибудь делать. Люди, владевшие каким-нибудь ремеслом, пытались и теперь что-нибудь мастерить или заняться другим привычным делом, словно желая доказать остальным, что даже в самых ненормальных условиях ни в коем случае нельзя сидеть сложа руки. В столовой, за инструментом, стоявшим на возвышении, пианист разучивал триоли и морденты какого-то классического рондо, пытаясь извлечь из довольно тугой клавиатуры звучание клавесина. Танцовщицы из кордебалета, опираясь на стойку бара, делали упражнения, в то время как прима-балерина медленно плыла через весь зал, выписывая арабески на навощенном полу меж сдвинутых к стенам столов. По всему зданию стучали пишущие машинки. В помещении, занятом под почтовое отделение, коммерсанты рылись в толстых кожаных портфелях. В одной из комнат перед зеркалом капельмейстер-австриец, приглашенный на гастроли городской филармонией, величественно дирижировал «Реквиемом» Брамса, в нужное время давая знать воображаемому хору, что ему пора вступать. В киоске не осталось ни одного журнала, ни одного детективного романа, никакого развлекательного чтива.
Муш пошла за своим купальным костюмом, потому что открыли двери в защищенный со всех сторон внутренний дворик, и несколько человек, из самых пассивных, уже загорали там на солнце, устроившись вокруг выложенного мозаикой фонтана, меж горшков с пальмами и зеленых керамических лягушек. С некоторым беспокойством я отметил, что самые предусмотрительные из гостей запаслись табаком, опустошив весь запас сигарет, имевшийся в киоске при отеле.
Я подошел к дверям холла; бронзовая решетка была заперта. Стрельба на улице стихла. Однако то и дело в разных местах вдруг завязывались короткие, но ожесточенные уличные бои – вооруженные группы людей натыкались друг на друга, и начиналась перестрелка. Порою стреляли с крыш. В северной части города бушевал пожар: кто-то утверждал, что горели казармы. Отчаявшись разобраться в бесчисленном множестве фамилий, которые во всей этой истории, казалось, значили гораздо больше, чем сами события, я решил не задавать больше вопросов. Я погрузился в чтение старых газет и стал даже находить определенное удовольствие в этих сообщениях издалека, рассказывавших о бурях, о китах, выброшенных прибоем на берег, и о случаях колдовства. Пробило одиннадцать – этого часа я ожидал с некоторым беспокойством, – и я отметил про себя, что столы так и остались стоять сдвинутыми у стены. И мы узнали тогда, что самая надежная прислуга покинула отель на рассвете, чтобы присоединиться к мятежникам. Новость эта, во мне не вызвавшая особой тревоги, посеяла настоящую панику среди остальных постояльцев. Бросив свои дела, все кинулись в холл. Напрасно администратор пытался вселить в них бодрость. Узнав, что хлеба сегодня не будет, одна из женщин разрыдалась. И в эту самую минуту из отвернутого водопроводного крана с хрипом вырвалась ржавая струя воды, и тут же водопроводные трубы по всему зданию откликнулись клокотанием. Увидев, как сникла только что бившая из пасти тритона на самую середину фонтана струя, мы поняли, что с этой минуты можем рассчитывать исключительно на имевшиеся у нас запасы воды, а они были скудными. Сразу же заговорили о болезнях и эпидемиях,
которые еще усугубятся тропическим климатом. Кто-то попытался связаться со своим консульством, но телефоны не работали; онемевший и бесполезный аппарат напоминал увечного карлика, правая единственная ручка которого беспомощно свисала с рычага, и многие, не выдержав, в раздражении встряхивали трубку и стучали по аппарату, словно так можно было заставить его говорить. «Это все Гусано, – сказал администратор, повторяя шутку, которой в столице объясняли события, носившие катастрофический характер. – Это все Гусано».Думая о том, какое раздражение должен испытывать человек, когда им же созданные машины отказываются ему подчиняться, я отыскал приставную лестницу и добрался до окна в ванной комнате на четвертом этаже, откуда можно было наблюдать за улицей, оставаясь в безопасности. Я уже устал созерцать панораму крыш, как вдруг заметил у себя под ногами нечто такое, что привлекло мое внимание. Словно кипевшая под землей жизнь неожиданно пробилась наружу и из тьмы появилась целая стая странных живых существ. Из опустевших водопроводных труб несся неясный шум, и одна за другой выползали серые личинки, мокрицы с крапчатыми панцирями; будто привороженные запахом мыла, вылезали коротенькие сороконожки, которые при малейшем подозрительном шуме скрючивались и замирали на полу, точно маленькие медные спиральки. Из отверстий кранов, настороженно ощупывая воздух, появлялись усики насекомых, которые сами не отваживались показаться. Шкафы наполнились неясными шумами: можно было лишь различить, что кто-то грыз бумагу и скребся о дерево; однако стоило неожиданно открыть дверь, как насекомые бросались врассыпную, неумело передвигаясь по навощенному паркету, скользили и, перевернувшись, так и оставались лежать кверху лапками и притворяться мертвыми. По ножке ночного столика поднималась вереница красных муравьев, привлеченных забытым флаконом с какой-то сладкой жидкостью. Под коврами что-то шуршало, и пауки выглядывали из замочных скважин. Достаточно было нескольких часов беспорядка в этом городе, нескольких часов, на которые человек оставил без надзора свое жилище, чтобы все живое, ютившееся в гумусе, воспользовалось тем, что водопроводные трубы опустели, и наводнило, заполнило осажденную площадь.
Совсем рядом прозвучавший взрыв заставил меня позабыть о насекомых. Я вернулся в холл; нервное напряжение достигло там апогея. Привлеченный громким спором, на верхней площадке лестницы показался капельмейстер с дирижерской палочкой в руках. При виде его всклокоченной головы, его сурового взгляда из-под нахмуренных бровей все разом замолкли. Мы смотрели на него, втайне испытывая чувство надежды, словно он был посланцем каких-то высших сил, способным облегчить нашу тревогу. Пользуясь властью, к которой приучила его профессия, он пригвоздил к позорному столбу паникеров и потребовал немедленной организации комиссии из постояльцев, которая бы дала полный и точный отчет о том, какое и в каком количестве продовольствие имеется в здании, а в случае необходимости он, привыкший повелевать людьми, возьмет на себя распределение продуктов. И для поднятия духа кончил тем, что призвал вспомнить высокий пример Хайлигенштадта.
Очевидно, совсем рядом с отелем разлагался на солнце труп человека или убитого животного, так как смрадное зловоние просачивалось через слуховые окошки бара, а это были единственные окна, которые можно было открыть на первом этаже, не подвергаясь при этом опасности, потому что они находились как раз над консолью, окаймлявшей панель красного дерева. К полудню тучи назойливых мошек над нашими головами стали неудержимо расти.
Устав сидеть во дворе, Муш вошла в холл, на ходу завязывая пояс купального халата. И пожаловалась, что ей с трудом удалось получить полведра воды, чтобы помыться после загорания. Вместе с ней пришла и художница-канадка с певучим и гортанным голосом, почти безобразная и в то же время привлекательная, – та самая, что представлялась нам накануне. Она знала эту страну и к событиям относилась так беспечно, что Муш тут же успокоилась. Художница утверждала, что очень скоро все войдет в свою колею. Я оставил Муш с ее новой подругой, а сам, следуя призыву капельмейстера, вместе с членами комиссии спустился в подвал, чтобы заняться учетом имеющегося продовольствия. Очень скоро выяснилось, что мы могли бы выдерживать осаду недели две при условии, конечно, умеренного отношения к пище. Управляющий отелем с помощью оставшихся в отеле служащих-иностранцев взялся готовить простую и скромную пищу, за которой мы должны были сами приходить на кухню.
Мы ступали по влажным, свежим опилкам; полутьма, царившая в подземелье, и приятные запахи копченостей подействовали на нас размягчающе. К нам вернулось хорошее настроение, и мы отправились исследовать винный погреб, весь заставленный бутылками и бочонками с вином, которых хватило бы очень надолго… Видя, что мы все не возвращаемся, остальные тоже спустились в подземелье; там они и нашли нас: сгрудившись вокруг винной бочки, мы пили каждый из той посудины, какая первой попалась под руку. Мы сообщили, каковы, по нашим сведениям, запасы продовольствия, – и наше сообщение вызвало всеобщую радость. Тотчас разлили вино по бутылкам и разнесли по всему зданию – от первого до последнего этажа, и стук пишущих машинок сменился звуками патефонов. Нервное напряжение последних часов у многих из нас вылилось в безудержное желание пить. Между тем трупный запах становился все тяжелее, а здание наводнили насекомые. Плохое настроение не прошло у одного капельмейстера, который продолжал проклинать повстанцев, сорвавших этой своей революцией репетиции «Реквиема» Брамса. В отчаянии он призывал вспомнить письмо Гете, в котором тот воспевал усмиренную природу, «навсегда освобожденную от неразумных и лихорадочных потрясений». «Поистине – сельва!» – рычал он, взмахивая своими длиннющими руками точно таким же манером, каким он, очевидно, вызывал «фортиссимо» оркестра. При слове «сельва» я оглянулся на дворик, уставленный горшками с пальмами; из полутьмы эти маленькие растения в тесном дворике казались настоящими большими пальмами, тянувшимися к безоблачному небу, которое лишь изредка перечеркивал кондор, спешивший на запах падали. Я подумал, что Муш, вероятно, вернулась в свой шезлонг; не найдя ее там, я решил, что она одевается. Однако в комнате ее тоже не оказалось. Я подождал ее немного, но вино, выпитое рано утром, да еще в таком количестве, погнало меня на поиски Муш. Я покинул бар с видом человека, занятого важным делом, и пошел вверх по лестнице, поднимавшейся из холла, мимо двух кариатид торжественно-мраморного вида. Кроме вина я выпил еще и местной водки с привкусом патоки, и теперь все это ударило мне в голову; меня швыряло от перил к стене, и, словно слепой, пробирающийся на ощупь, я шел, вытянув руки вперед. Потом я почувствовал, что лестница стала гораздо уже, и, увидев, что теперь я поднимаюсь по какой-то желтой лесенке, понял, что забрался выше четвертого этажа и что вообще хожу уже очень давно, как и прежде, не имея ни малейшего представления, где моя приятельница. Но я продолжал путь, весь в поту, с упорством, которое ничуть не убывало, несмотря даже на то, что попадавшиеся мне навстречу люди уступали дорогу с явной насмешкой. Я побежал по бесконечным коридорам, по широкой, как улица, красной ковровой дорожке; по бокам убегали двери, каждая под номером – невыносимое множество дверей, – и я считал их на ходу, словно это была работа, которую я тоже должен был выполнить. И вдруг что-то знакомое заставило меня остановиться; я остановился, пошатываясь, и меня охватило странное ощущение, будто я вовсе не в незнакомом отеле чужого города, а где-то в издавна знакомом мне месте, куда прихожу каждый день, а сейчас попал случайно, без всякой цели. Мне был знаком этот огнетушитель из красного металла и на нем – табличка с инструкциями, я уже очень давно – с незапамятных времен – знал ковровую дорожку, по которой шел сейчас, и лепку на потолке, и эти бронзовые номера на дверях, за которыми были одинаковые и одинаково расставленные столы, стулья, шкафы и кровати и обязательная литография с изображением горы Юнгфрау, Ниагарского водопада или Пизанская башня. И мысль, что я никуда вовсе не уезжал, судорогой прошла по всему телу. Образ улья возник предо мною снова, и я застыл, подавленный и угнетенный, меж этих убегающих вдаль параллельных стен, и щетки, в спешке оставленные слугами, показались мне веслами, которые побросали бежавшие с галер каторжники. Мне вдруг почудилось, что я отбываю жестокий приговор, – вот так вот идти и идти целую вечность мимо этих номеров, мимо этих листков огромного, вделанного в стены календаря, по этому лабиринту времени, – и что, может быть, этот лабиринт – лабиринт моей жизни, каждый час которой насыщен одержимостью и спешкой; но в своем стремительном беге я каждое утро возвращаюсь на то же самое место, откуда ушел накануне. И уже не помнил, кого искал за этой длинной вереницей комнат, откуда человек выходит, не оставив по себе даже воспоминания.
Мне стало не по себе при мысли о ступеньках, которые еще предстоит преодолеть, чтобы добраться до того уровня, где здание очистится от лепнины и останется лишь серый цемент и бумажные заплаты на выбитых окнах, чтобы защитить прислугу от непогоды. Нелепо было идти вот так, безоглядно, вопреки предопределенному, и я подумал, что, пожалуй, только теория Гусано могла бы сойти за объяснение того сизифова труда, за который я взялся, сизифова труда, в котором роль камня выполняла Муш. Я засмеялся пришедшей мне мысли, и этот смех прогнал последнее желание отыскать Муш. Я знал, что стоило Муш выпить, и она готова была поддаться первому зову плоти; и даже если бы это не привело ее к окончательному падению, то все же могло толкнуть на поиски приключений. Но все это уже меня не трогало – тяжесть опьянения навалилась на меня, и ноги отказывались повиноваться. Я вернулся к себе, вошел в полутемную комнату, ничком упал на постель и погрузился в сон; но и в кошмарах жажда не переставала мучить меня.