Потерянные следы
Шрифт:
Во рту и вправду совсем пересохло, когда я услышал, что меня зовут. У кровати стояла Муш, а рядом с ней художница-канадка, с которой мы познакомились накануне. Третий раз я встречал эту женщину с угловатым телом и лицом, на котором прямой нос и упрямый лоб, придававшие лицу невозмутимое выражение статуи, контрастировали с полуоткрытым и зовущим ртом подростка. Я спросил у своей приятельницы, где она пропадала весь день. «Революция кончилась», – вместо ответа сказала Муш. И действительно, по всем радиостанциям сообщали о торжестве победившей партии и об аресте предыдущего правительства. Если верить тому, что мне рассказывали, такие переходы – от власти в тюрьму – были здесь частым явлением. Я уже готов был порадоваться окончанию нашего заключения, когда Муш сообщила, что еще неопределенное время останется в силе комендантский час и к тому, кто окажется на улице после шести часов вечера, будут применяться строжайшие меры. Узнав об этом обстоятельстве, которое совершенно уничтожало все то приятное, что могло быть в нашем путешествии, я заявил, что мы немедленно возвращаемся домой, чтобы, хотя и представ перед Хранителем с пустыми руками, по крайней мере не возвращать расходов, затраченных на бесплодную поездку. Однако приятельница моя уже узнала, что авиакомпании, к которым беспрестанно обращаются с подобными просьбами, не смогут вывезти нас раньше чем через неделю. Впрочем, мне показалось, что Муш не была этим особенно раздосадована, и я решил, что такая терпимость – естественная реакция, которая непременно наступает,
Я уже собирался было отпустить по этому поводу шутку, как вдруг заметил на улице нечто такое, что сразу отвлекло мое внимание: в продуктовой лавчонке под странной вывеской «Вера в бога», сплошь увешанной связками чеснока, крохотная дверь отворилась, чтобы впустить прижимавшегося к стене человека с корзиной в руке. Немного спустя он вышел оттуда, нагруженный хлебом и бутылками; во рту у него была только что зажженная сигара. С того самого момента, как я проснулся, мне нестерпимо хотелось курить; и я тут же указал на лавочку Муш, которая тоже была уже готова докуривать окурки.
Я спустился вниз и, боясь, как бы не закрыли прежде, чем я успею добежать, со всех ног бросился через площадь к лавке. Я уже держал в руках двадцать пачек сигарет, когда в ближайшем переулке вдруг началась яростная стрельба. Несколько стрелков, залегших на внутреннем скате крыши, тоже дали залп из винтовок и пистолетов. Хозяин лавочки торопливо захлопнул дверь и подпер ее изнутри толстыми кольями. Расстроенный, я сидел на табурете, размышляя над тем, как неосторожно поверил словам своей приятельницы. Быть может, революция и кончилась, но это означало лишь, что были захвачены основные жизненные центры города; отдельные же группы еще не сложили оружия. В заднем помещении лавочки женские голоса жужжали молитву.
От запаха соленой трески у меня першило в горле. Я перевернул несколько карт, оставленных на прилавке, и увидел дубинки, чаши, монеты и мечи – традиционные испанские карты, от которых я давно отвык. Выстрелы стали значительно реже, Хозяин смотрел на меня и молча курил сигару, сидя под литографией: на ней изображалась нищета, в которую попадает тот, кто продает в кредит, и благополучие, в котором пребывает всякий, продающий за наличные. Тишина, наполнявшая дом, запах жасмина, разросшегося во внутреннем дворике под гранатовым деревом, вода, капля за каплей сочившаяся из старинного глиняного кувшина, – все это привело меня в какое-то полусонное состояние – спячку без сна; я то и дело ронял голову и тогда на несколько секунд снова приходил в себя.
Стенные часы отбили восемь. Выстрелов уже не было слышно. Я приоткрыл дверь и посмотрел на отель. В темноте, окутывавшей отель, всеми своими огнями сверкал бар, а за решетчатой дверью парадного сияли люстры холла. Послышался шум аплодисментов. Затем раздались первые такты Les Barricades Mysterieuses [57] , и я понял, что играет пианист, упражнявшийся сегодня утром на рояле в столовой; я понял также, что он успел пропустить не одну рюмку, потому что временами на трелях и пассажах пальцы отказывали ему. Внизу, за металлическими жалюзи бельэтажа, танцевали. Все здание было охвачено праздником. Я пожал руку хозяину лавочки и побежал через площадь. И тут же пуля – одна-единственная пуля – прожужжала в нескольких метрах от меня на высоте, которая вполне могла оказаться высотой моей груди. Я попятился в смертельном страхе. Мне, конечно, было известно, что такое война; но та война, где я был переводчиком генерального штаба, – совсем другое дело. Рисковали там все одинаково, и сам по себе никто ничего не решал. А тут смерть чуть было не подставила мне ножку по моей собственной вине. Прошло не меньше десяти минут, и ни одного выстрела не прозвучало в ночи. Но только я подумал, не попробовать ли мне выйти, как снова раздался выстрел. Словно какой-то одинокий дозорный, стоя начеку, время от времени разряжал свое оружие – старое ружье, конечно, крытое кожей, – следя за тем, чтобы улица оставалась пустой. Я мог в несколько секунд оказаться на другой стороне улицы, но этих секунд вполне бы хватило, чтобы я стал жертвой слепого случая. По странной ассоциации, мне вспомнился игрок, о котором рассказывал Бюффон [58] , – игрок, бросавший на разлинованную доску палочки в надежде, что палочки эти не пересекутся с параллелями… Здесь такими параллелями были пули, которые выпускались без цели, наугад и которым безразличны были мои намерения; они пробивали пространство в тот момент, когда я меньше всего этого ожидал, и я ужаснулся, отчетливо представив, что вполне мог стать палочкой этого игрока, и в некой точке, под некоторым углом мое тело могло встать на пути этой пули. С другой стороны, при подсчете всех возможностей не учитывалась фатальная неизбежность, поскольку именно от меня зависело, стану ли я рисковать, ибо, проиграв, я терял все разом, а выиграв, не получал ровно ничего. В конце концов я должен был признаться, что выходил из себя вовсе не оттого, что не решался перейти улицу и вернуться в отель. Я испытывал то же самое чувство, которое несколько часов назад гнало меня по бесконечным коридорам. Мое нетерпение объяснялось лишь тем, что я не питал особого доверия к Муш. Сидя здесь, у края непроходимой пропасти, у этой ненавистной мне доски, на которой разыгрывалась судьба, я думал, что, пожалуй, Муш способна на самое худшее и самое страшное вероломство, хотя никогда, с самого первого дня нашего знакомства, не мог предъявить ей никакого конкретного обвинения. Не было абсолютно никакого основания для моей подозрительности, для моего вечного недоверия. Однако я достаточно хорошо знал, что по складу своего ума, способного найти оправдание для чего угодно и выдумать любое объяснение или предлог, Муш вполне могла выкинуть что-нибудь из ряда вон выходящее, поддавшись влиянию той необычной среды, в которой она оказалась в этот вечер. Я убеждал себя, что, уж во всяком случае, не стоит идти навстречу смерти только во имя того, чтобы развеять совершенно беспочвенное, подсознательное подозрение. И тем не менее не мог вынести мысли, что Муш, освободившаяся от моего присмотра, сейчас там, в этом здании, охваченном всеобщим опьянением. Чего только не могло случиться в этом доме, где все теперь перемешалось; в этом доме с его темными винными погребами и бесчисленными комнатами, привыкшими к тому, что пары уединялись в них и затем уходили, не оставив следа. Не знаю почему,
только вдруг эта улица-русло, которую каждый выстрел делал еще шире, эта улица-пропасть, с каждой новой пулей становившаяся все более непреодолимой, вдруг представилась мне предупреждением, предвестником грядущих событий.57
Les Barricades Mysterieuses («Таинственные баррикады») – произведение французского композитора Франсуа Куперена (1668–1733).
58
Бюффон Жорж-Луи (1707–1788) – французский натуралист, автор «Естественной истории».
И как раз в этот момент в отеле что-то случилось. Разом оборвались музыка и смех. По всему зданию разнеслись крики и плач. Погасли огни, зажглись другие. За закрытыми дверьми угадывалось глухое волнение, какая-то паника, с той лишь разницей, что никто не бежал. И тут же вновь началась стрельба в соседнем переулке. На этот раз появились несколько патрульных с винтовками и пулеметами. Солдаты медленно подходили, прячась за колонны подъездов, и наконец добрались до лавочки. Стрелки, засевшие на крыше, успели уйти оттуда, и солдаты заняли всю улицу, которую я должен был перейти. Пристроившись к какому-то сержанту, я в конце концов все-таки добрался до отеля. Мне отперли решетчатую дверь, я вошел в холл и застыл на пороге потрясенный: на огромном орехового дерева столе, превращенном в катафалк, покоилось тело капельмейстера; меж лацканов его фрака виднелось распятие. За неимением других, более подходящих, четыре серебряных канделябра, украшенных узором в виде виноградных листьев, поддерживали зажженные свечи. Маэстро был сражен шальной пулей, угодившей ему прямо в висок, когда он неосторожно приблизился к окну своего номера. Я оглядел лица стоявших вокруг людей: небритые, грязные лица, смятые пьянством, от которого их оторвала эта смерть. А из пустых водопроводных труб продолжали лезть насекомые, и от людей несло кислым потом. Все в доме пропитал тяжелый запах уборной. Тощие, худосочные танцовщицы казались призраками. Две балерины, в кружевах и тюле, не успевшие переодеться после адажио, которое они только что танцевали, рыдая, пропали в полумраке широкой мраморной лестницы. Мухи теперь заполняли все – жужжали вокруг ламп, ползали по стенам, вились над прическами женщин. Трупный запах снаружи становился все тяжелее. Я нашел Муш распростертой на постели в нашем номере – с ней была истерика.
«Давайте, как только рассветет, отвезем ее в Лос-Альтос», – предложила художница. По дворам уже начинали петь петухи. А внизу, на граните тротуара, люди в черном выносили из черной с серебром машины пышные канделябры – принадлежность похоронного бюро.
VII
(Суббота, 10)
Мы прибыли в Лос-Альтос чуть позже полудня в маленьком поезде узкоколейки, которая походила на железную дорогу – аттракцион в каком-нибудь парке; мне так понравилась местность, что я вот уже в третий раз за вечер выходил постоять, облокотившись на перила маленького мосточка через поток, и еще раз поглядеть на все, что уже успел осмотреть подробно, беззастенчиво заглядывая в каждый дом, днем, во время прогулок. Ничего из того, что открывалось взору, не было ни выдающимся, ни значительным; такой пейзаж не попал бы на почтовую открытку, его не стали бы расхваливать путеводители, и тем не менее в этой глуши, где каждый уголок, каждая тщательно обитая гвоздями дверь дышали своеобразием, я находил такое очарование, какое давно уже утратили превращенные в музеи города и до крайности замусоленные и зафотографированные памятники. Ночью это скопление домов казалось ненастоящим; оно напоминало дешевую олеографию, на которой был изображен прижавшийся к горам городок; уличные фонари вырывали из темноты картинки, с изображением подвигов благочестия и сцен преисподней. Эти полтора десятка уличных фонарей, о которые вечно билась мошкара, были тем же самым, что огни вертепа или софиты в театре: каждый из них отмечал этап на том извилистом пути, который вел на вершину Голгофы. И так как на всякой аллегории, олицетворяющей жизнь праведную и жизнь грешную, внизу изображаются грешники, горящие в адском огне, то и первый фонарь освещал харчевню, где останавливались погонщики скота; харчевню, в которой подавали писко [59] , водку из сахарного тростника, водку из кресса и ежевики, харчевню, где обделывались темные делишки, а под навесом, примостившись на бочках, спали пьяные.
59
Писко – разновидность бренди.
Второй фонарь раскачивался над дверьми дома Лолы, где под китайскими фонариками, на потертом бархатном диване, некогда принадлежавшем оидору [60] королевского суда, одетые в белое, розовое и голубое, сидели в ожидании Кармен, Нимфа и Эсперанса.
В кругу, падавшем от третьего фонаря, под звуки «Вальса конькобежцев» крутились верблюды, львы и страусы, укрепленные на кругу карусели; а чертово колесо в форме звезды то поднимало седоков в темноту – туда, куда свет фонаря уже не доходил, – то снова возвращало в освещенный круг.
60
Оидор – судья Королевских аудиенций и канцелярий в Испании и колониях.
Свет четвертого фонаря, словно падая с высот славы, освещал статую поэта; поэт этот принадлежал к числу славных сыновей города, а его «Гимн сельскому хозяйству» был удостоен награды; и по сей день он продолжал писать стихи заплесневевшим пером на мраморном листе, повинуясь указующему персту однорукой музы.
Под пятым фонарем не было ничего примечательного, если не считать двух спавших ослов.
Шестой фонарь освещал Лурдский грот [61] – замысловатое, стоившее огромного труда сооружение из цемента и камней, привезенных издалека; сооружение, замечательное в основном тем, что при возведении его пришлось замуровать настоящий грот.
61
Лурдский грот – искусственный грот, в который якобы явилась Пресвятая Дева Мария. Теперь это место религиозного паломничества.
Возле седьмого фонаря росла темно-зеленая сосна и куст роз, который вился у вечно запертого портика.
Потом шел собор с мощными контрфорсами, на которые падал свет от восьмого фонаря, подвешенного на таком высоком столбе, что освещался даже циферблат часов; стрелки этих часов, по словам святош и богомолок, вот уже лет сорок как застыли на половине седьмого, указывая тот час, когда начнется Страшный суд, на котором должны будут отчитаться в своем поведении все безнравственные женщины города.
Девятый фонарь стоял у Атенея [62] , где происходили различные культурные мероприятия и отмечались всякие патриотические годовщины; при Атенее был маленький музей, где хранилось чугунное кольцо, за которое однажды на ночь подвешивался гамак героя битвы у Рискос; зерно риса, на котором кому-то удалось написать несколько абзацев из «Дон-Кихота», портрет Наполеона, сделанный на пишущей машинке одними буквами «X», и банки с полной коллекцией ядовитых змей, водившихся в этом районе.
62
Атеней – название академий и литературных клубов.