Потерянный кров
Шрифт:
Она нашла руку отца и прижала к губам.
…После ужина, когда Кяршис отвел Ивана в имение и уселся на крыльце со своей цигаркой, Аквиле сказала:
— Завтра воскресенье.
— Ну да. Передохнет саврас.
— Нет. Я хочу в костел.
Он вздохнул, словно самому предстояло впрячься в телегу.
— В понедельник спозаранку ему опять в борозду. Лошади надо бы…
— Давно не исповедовалась, — отрезала она, не желая слышать отговорок.
— Исповедоваться так исповедоваться. Что поделаешь. Придется, ага.
— Не беспокойся, сама съезжу.
Он удивленно обернулся. Подождал,
— Запрягу, — буркнул себе под нос.
И тут же пожалел, что отпустил одну в костел.
Вышел за ворота, смотрел на тележку, катившуюся по проселку в сторону деревни; на сердце стало так нехорошо, что не знал, куда и деваться.
Обошел хутор, осмотрел скотину, потом свой участок, чуть ли не каждый загон в отдельности обошел, но ни дружно взошедшие яровые, ни занявшиеся сочной зеленью озимые не сняли с души непонятной заботы. «И-эх, не сбежит ведь, — твердил он себе. — Саврас смирный, немцы таких не забирают».
Принялся думать об осени, мерить еще не убранный урожай, как часто делал теперь. Дошел мыслью до того долгожданного дня, когда войне придет конец. И вот уже выпрямился, как помятая трава, даже солнце ярче засветило. Ну, тогда уж будет, тогда уж заживем… Только не жди сложа руки. Если будешь, мил человек, в потолок поплевывать, ни бог, ни черт тебе готовенькое не поднесут.
Вспомнил клячу Нямунисов. Ледащая кобыла, еще хуже его сивки, но при саврасе очень бы сгодилась. Пятрас Кучкайлис взял. И коровенку увел, и кур переловил. Участок Нямунисов тоже он бы заграбастал, кабы не поросенок старшине… Кобылу Кучкайлис заездил, свиньям скормил, а шкуру — немцам. У людей глаза завидущие, руки загребущие, а этот вдобавок еще и убийца.
Эта мысль навела на другую: и-эх, пора новину пахать, но скоро ли одноконным плужком перековыряешь? У Нямунисов на земле с полгектара позапрошлогоднего клевера. Корни переплелись, что ивняк, без большого плуга не подступишься. Хоть плачь, надо вторую лошадь искать. Ага, и канава у межи Миколаса Джюгаса нужна. Землица жирна, да что с того — вода местами до самой троицы стоит. Был бы Иван как Иван, сунул бы ему в руку лопату — копай! Замаяли их немцы в лагере, просто страх. Ладно, что ни говори, работник. Сегодня же отмерит канаву, отметит колышками — пускай копает. Хоть по чайной ложке, все вперед, а не назад.
И радостно стало, что воскресенье, божий день, тоже не пройдет впустую: разметит канаву, столкуется насчет лошади, да и на хуторе какую-нибудь мелочь поделает, если времени хватит.
Велел Юлите смотреть за Лаурукасом, а сам зашагал на хутор Джюгаса. Ребенок бежал за ним, протягивал ручонки: «И я, и я!..» Юлите догнала, схватила в охапку, утащила, хоть тот и ревел ревмя. Вроде бы неловко стало Кяршису, подумал даже:
«Взял бы на руки, ведь не тяжел. Но очень уже смахивает на того… ну да, на него…
И-эх, и благодать была бы, если б Аквиле — бац! — мне мальчонку… — продолжал он размышлять, любуясь пшеничным полем, усыпанным желтой яичницей сурепки. — Всюду бы мы с ним вместе да вместе. Два Кяршиса, два крепких мужика. И-эх, вот было бы…
…Да и Аквиле присмирела
б: тот бы душу не мотал. Ребенок ведь, как собаку цепь к конуре, бабу к мужику привязывает……И-эх, дай боже, чтоб побыстрей кончилось время, когда мертвые не дают живым покоя…
…А что если он живой?»
Оторвал эту мысль, сбросил, как пиявку с шеи. Поджилки тряслись, и сердце билось о ребра, как овца, которую ловят на убой, о стены закута. Не скоро взял себя в руки, — так нехорошо испугался и совсем даже зря. И-эх, эта война до того сбила человека с толку, что мертвецы из могил лезут…
Вошел во двор Миколаса Джюгаса, словно в горницу. Во дворе будто выметено, в саду упавшей веточки не увидишь. Трава блестит, как шелковая, у стен аккуратно сложены дрова, вязанки хвороста, старые доски, бревна, оставшиеся от постройки. Хозяйственные строения отгорожены от жилой избы штакетником. Огород, втиснутый между концом избы и банькой, тоже обнесен отдельным заборчиком. У баньки пруд — распарился, и полезай освежиться. Вокруг пруда березы в белых сорочках хоровод ведут. Чему-чему, а аккуратности можно поучиться у Миколаса Джюгаса.
В огороде высыпали ряды темно-зеленых бутонов: взошла картошка. Клочок земли у баньки засажен табаком. До войны никто с ним не возился, разве что Культя, и то бабы гнали его во двор, едва учуяв дым самокрутки. Что ж, нынче времена другие. За покупной табак надо немецким солдатам отдавать масло, сало, яйца. Да хоть и вкусно пахнет, но годится разве на то, чтоб подмешать к самосаду. Вишневые листья, побрызганные одеколоном, известное дело…
Кяршис налегает грудью на изгородь, откашливается.
— Табачок поливаешь, сосед?
Джюгас обернулся. В руках старая жестяная лейка. Усы сбриты наголо, просто не узнать мужика. Губа какая-то пухлая, нос торчит.
— А, Пеликсас! Да вот, брат ты мой, поливаю. Прижился хорошо, но водичка не помешает.
— Ну-ну. Все погожие дни, все солнце. Хорошо бы тучи нашли да покропили малость.
— Дождемся. Куры ходят вялые. К дождю. Чего так смотришь? А… Да вот, усы скосил. Не из гонору — просто наскучила старая шкура.
— Бывает, бывает, сосед.
— Чего мы тут кричим через забор, будто поругались, — Джюгас ставит наземь лейку, вытирает ладони о штаны. — Есть еще кисленькое, с пасхи припас. Пошли в дом.
Кяршис не очень-то в настроении угощаться пивом. Канаву надо бы еще сегодня разметить, да и вообще… У Миколаса пиво известное — после третьей кружки с самим чертом полезешь целоваться, если аккуратно будешь пить, до дна. Но дело, ради которого он пришел, сподручней обговорить за пивом.
У колодца моет ноги Маруся. Курносая, русая, грудь так и выпирает из платья. С прошлой осени у Джюгасов в хозяйстве. Привез арбайтсамт целый вагон женщин в Краштупенай из разоренных войной районов. Кучкайлис почему-то расположен к Джюгасу, выхлопотал ему одну.
— Подспорье в хозяйстве, — говорит Кяршис.
— Да еще какое, — соглашается Джюгас. — Без женщины дом что без печки.
— И-эх, известное дело!
Садятся в избе за тот же стол, за которым полтора года назад Аквиле, и не думая, что Пеликсас будет ее мужем, кормила грудью младенца. Пиво кислит, исходит пеной, но не так в голову шибает, как обычно у Миколаса.