Потерянный кров
Шрифт:
Кяршис кое-как оторвал от земли одну, потом другую ногу. Будь земля жестяной, как крыша, он бы услышал, как стучат об нее капли пота.
— И-эх… шурин… — выдавил он чужими губами. — Адомас. Здорово.
— Он самый. Узнал-таки, — осклабился Адомас. Он был бледен, и от его мрачного, что-то скрывающего взгляда брала оторопь. — Поехали в Краштупенай.
— Я? Мне? Боже святый, что я там потерял?
— С Аквиле плохо. — Адомас открыл дверцу и подтолкнул Кяршиса.
«И-эх, покатаюсь, как барин! Еще не доводилось эдак…» — в другой раз напыжился бы Кяршис. Но теперь он сидел, как пойманный зверь в клетке, и черными ногтями щипал свою
Вдруг губы Адомаса взорвались. Плевок. Прямо в ветровое стекло машины.
— Скоты! — Ударило вдогонку плевку крепкое слово. Уши теперь стали багровыми, а лицо дико исказилось от ярости. — Мало им людей по домам ловить, уже в костел лезут!
— В костел?.. — прошептал Кяршис.
— Да, да, да! — прорвало Адомаса. — Наши добрые немцы, наши освободители, наши защитники. — Выпустил очередь ругательств, снова плюнул в стекло, побелевшими пальцами так стиснул руль, что казалось, сломает его, словно бублик. — После Сталинграда совсем взбесились. Будто мы виноваты, что русские расколошматили армию Паулюса. Нашу молодежь им подавай, чтобы вместе со своей уложить за великую Германию. А за что, скажи на милость, нам головой рисковать? За то, что наших людей, интеллигентов, цвет нации, отправляют в лагеря? Не удивлюсь, если в один прекрасный день сам генерал Кубилюнас окажется там, — два его советника уже сидят за колючей проволокой. Надули, сволочи, хуже не надо. Чего молчишь, черт побери?.. Может, на другой планете живешь?
— Аквиле… — наконец осмелился Кяршис. — Отпустил утром… И-эх, была и крепкая и здоровая…
Адомас с убийственным презрением глянул на зятя.
— Была! Глупее слова выдумать нельзя! Когда-то и мы были людьми. Была нация, была независимость. Да что я тебе… Таких, как ты, это меньше всего заботит. — И, помолчав, спокойнее добавил: — Когда люди увидели, что шайка Гиммлера оцепила костел, бросились назад. Аквиле помяла толпа. Только, ради бога, не пугайся — не насмерть.
Кяршис захрипел, как смертельно раненный зверь. Все чувства — отчаяние, страх, ужас утраты, — копившиеся с той минуты, как Адомас втолкнул его в машину, теперь прорвались. Он не мог плакать, он вообще не помнит, когда плакал, разве что после смерти матери выдавил несколько слезинок. Невидимая рука вцепилась в глотку изнутри, выворачивала ее наружу вместе с легкими, тело судорожно дергалось, как в припадке эпилепсии.
— Не будь теленком, — безжалостно сказал Адомас. — Может, еще обойдется… А если и нет… Молоды еще, другого заведете, и не одного. Да и надо ли, черт побери! Лучше уж скот разводить — человеку в наше время цена пфенниг.
Влетели в город. Дома и люди ползли мимо нескончаемым похоронным шествием. Видны были и улыбающиеся лица, но они Кяршису казались не настоящими, — только сумасшедший мог смеяться в такой час. Потом перекресток, узкий поворот улицы, словно локоть руки, упершейся в бок. Телеги, велосипеды, военный грузовик, набитый солдатами, разинувшими рты в песне; холодные,
металлические глаза, точь-в-точь пуговицы на шинелях, взрывы жуткой песни. Пролетели. Адомас крутанул руль, и машина через брешь в живой изгороди между двумя белыми столбами вкатилась во двор. Вокруг сад, напротив — желтый одноэтажный деревянный дом с просторной остекленной террасой. Виденный, и не раз, но теперь незнакомый, словно перенесенный сюда из других миров.— Приехали, — сказал Адомас.
На террасе стояла крохотная белоголовая женщина. Светлая, прозрачная и легкая, как все вокруг.
— Моя жена Милда, — буркнул Адомас. — Будьте знакомы. Наш дорогой зять, Милдяле.
— Очень приятно, — улыбнулась белобрысая малютка, протягивая детскую ладошку.
— Здравствуйте… — Кяршис машинально пожал ее руку — теплый, вялый листок. Она была почти неосязаемой, эта бледная ладошка, ненастоящей, как и все, что свалилось на него за последний час.
— Робертас еще здесь? — спросил Адомас.
— Конечно. — Она легко, словно дуновение теплого ветра, коснулась локтя Кяршиса. — Не унывайте, господин Кяршис. Бывают несчастья пострашней. Господин Гинкус уже ничем не мог помочь.
— Ничем? — простонал Кяршис.
— Абсолютно ничем. — Она с упреком, снисходительно, но в то же время и с ласковым сочувствием посмотрела на Кяршиса. — Ребенок погиб в давке. Если вы верующий, благодарите бога, что мать осталась в живых.
— Ребеночек погиб… Погиб ребеночек… Погиб…
— Успокойтесь, господин Кяршис. Кто не родился, того не следует оплакивать. Достаточно слез проливают люди из-за взрослых, которым бы жить да жить. — Женщина-малютка повернулась к Адомасу и настойчиво, на этот раз уже ему, повторила: — Да, которым бы жить да жить. Вы же любите Аквиле? А это главное. Доктор Гинкус поставит ее на ноги, вы не бойтесь. Думаю, позволите ей погостить у нас, пока она не окрепнет?
Адомас нетерпеливо не то крякнул, не то рассмеялся.
— Где она? — услышал свой голос Кяршис.
Дверь бесшумно открылась. За ней — вторая и третья. Таинственно белые, сверкающие двери. Пол тоже сверкал, от него пахло скипидаром. В комнате у окна стоял худощавый пожилой человек в белом халате. Над крохотными, глубоко запавшими глазками кустики лохматых бровей, на бледном лице две розовые черточки — крепко сжатые губы.
— Вот и мы, Робертас, — вполголоса сказал Адомас.
Человек кивнул и послал бодрую улыбку Кяршису.
— Она только что заснула, — сказал он мягко, в нос. — Но заходите.
Еще одна белая дверь отодвинулась в сторону, как привидение. Дохнуло острым запахом лекарств. От стены отделилась постель, стала приближаться, качаясь, словно поле цветущего тмина на ветру, и в этой волнистой белизне Кяршис увидел черные плетенки кос. Они лежали на подушке, словно отрубленные ветки на снегу. Ошалело глядел он на осунувшееся лицо — чужое, с торчащим носом, запавшими глазами, которые, словно позеленевшие медяки, прикрывали вялые, прозрачные веки. Никогда он еще не видел ее такой кристально чистой и устрашающе неприступной. Никогда. И вдруг он увидел свои ноги. Нет, даже не взглянул на них — он их почувствовал. Он почувствовал свои босые, выпачканные землей и навозом ноги, кощунственно попирающие скользкий благоухающий паркет. Почувствовал на себе одежду, пропитанную вонью хлева и потом. Ощутил ласковое прикосновение женщины. Такое чистое, звонкое, как прозрачные зимние вечера, как чистые, смущенно зардевшиеся утренние зори.