Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Потерянный рай
Шрифт:

Наверное, она права. Горы, деревья, валуны, отдавая нам частичку своей древности, вытравливали из душ остатки человеческого, серые зубцы скал становились на пути всякого, кто пожелал бы нарушить их покой, нечего удивляться, что аборигены считали это место священным. Незримые зверушки шуршали в кустах. Здесь, под этой скалой, они жили когда-то, они нашли вход в пещеру и внутри, на ее сводах, изобразили животных, давших им жизнь; после я записала их имена: barramundi —большая рыба, badjalanda —длинношеяя черепаха, kalekale— сом, budjudu —игуана.

— Я лягу, — сказала Альмут, — у меня затекла шея. — Я легла рядом с ней. — Зря они не позволяют ложиться на пол в Сикстинской капелле, — продолжала Альмут, но я была уже далеко, я оказалась на дне колоссальной микенской вазы, расписанной изнутри утонченно-изящными рисунками, рыбы проплывали над моей головой, рядом с ними художник едва наметил тонкими линиями лишенные лиц силуэты человечков, словно хотел изобразить лишь тени людей. Чем дольше я смотрела, тем больше оттенков различала на каменном своде: время, эррозия, пятна плесени

меняли цвета, добавляя кое-что от себя, но это лишь оживляло постоянно меняющуюся картину, приближая ее к идеалу, задуманному творцом.

Мне хотелось ответить Альмут, но мы бы не поняли друг друга: по ее мнению, нас забросило сюда случайно, мне же процесс представлялся более торжественным и более сложным. Сирил говорил — этим рисункам двадцать тысяч лет, и дело не в том, чтобы пересчитать эти бесконечные нули, а в волшебном облаке, окутывающем меня и отделяющем от времени, которое превращается в один из элементов природы, вроде воды или воздуха, обладающий множеством иных свойств, кроме исчисления нашего срока на земле.

— Ох-хо-хо, — произносит Альмут, когда мы, поднявшись, выбираемся наверх, на плато. Далеко внизу лежит долина, тянущаяся до края видимого мира. Она прекрасна, как мечта, здесь должны жить боги. Ястреб парит в вышине, словно охраняя ее покой; какие-то белые птицы суетятся у болота, на краю леса. Под нами, у подножья скалы, высятся пирамиды термитников и песчаные пальмы, едва заметные в высокой траве, да валяются камни, остатки разрушенного капища.

— Мне не хочется, чтобы ты думала, будто я смеюсь над тобой, — сказала Альмут. — Я знаю, что ты чувствуешь, но описала бы это по-другому. Что-то похоже на смесь депрессии с триумфом.

— Да, — согласилась я и не стала добавлять, что ощутить триумф можно, лишь осознав, что ты скорее бессмертен, чем смертен. Время — порыв ветра, пролетающий быстрее, чем ты думаешь. Сирил говорил, что долине, которой мы сейчас любуемся, шестьдесят миллионов лет. Желтые Воды, Крокодилья Река, пепельные стволы срубленных эвкалиптов на покрытой зеленым мхом земле, пересохшее русло реки, стена цвета крови, а на ней — изображение чудовища, пытающегося пожрать землю, довольно, пора возвращаться. Наше путешествие началось давным-давно, в Сан-Паулу. Теперь оно завершилось.

13

Сколько мыслей в минуту пролетает в голове, пока сидишь на одном месте? Я успела унестись в недосягаемую даль, но снова вернулась туда, где была: к тишине и покою. Неделю, проведенную с художником, которого я встретила в галерее, не сравнить с шестью месяцами жизни в Сиднее. Должна признаться: я стала другой. И я-другая наблюдает за мною-прежней с некоторого расстояния, которое предстоит еще преодолеть. Альмут говорит: ты просто влюблена, но это неправда. То, что случилось со мной, гораздо больше простой влюбленности. Это — словно и брать, и отдавать одновременно. Я не любила художника, потому что он не любил меня. Он ясно сказал об этом с самого начала, обозначив дистанцию между нами. Он оказался так же недоступен, как его картины. Хотя картины все-таки можно повесить на стену, но пренадлежать тебе безраздельно они не будут никогда, они — часть мира, в который тебе не попасть. И дело не в том, гожусь ли я для его мира, и не в том, что он никогда не возьмет меня с собой туда, откуда явился, что он почему-то стесняется меня или просто не желает показыватьтем, с кем живет большую часть времени, и не важно, что он взял с собой паршивую туристку туда, где, как в театре, можно наблюдать жизнь аборигенов, как они поедают bushtuker [26] у костров и, под визг didgerido, [27] неуклюже приплясывают — совсем не так, как в Дарвинском музее; может быть, он презирал меня или хотел оскорбить, но мы об этом не говорили, он ведь не разговаривал со мной. А мне было все равно. Если он и хотел мне что-то разъяснить, то я-то ни о чем не желала знать. И когда наступала ночь, и все лишнее исчезало вместе с горсткой недоговоренных слов, и мы оставались наедине с тишиной — я и представить себе не могла, что чувства могут быть так скудны. Наверное, мне все годилось. Или все-таки нет? Существует ли такая штука, как порнография без картинки? Чистая идея, мысль без изображения? Порнография духа, при которой ложность ситуации превращает каждое действие — ласку, поцелуй, готовность подчиниться чужой воле — во что-то развратное и непристойное? Я думаю об этом, лежа рядом с ним, ожидая его скупых слов, его прикосновения, заставляющего меня забыть все, о чем я сейчас думаю.

26

Дудочки, на которых играют австралийские аборигены.

27

Традиционная пища аборигенов.

Когда я, впервые в жизни, наорала на Альмут, она назвала мое состояние «аристократическим бешенством». Она даже не обиделась на меня, просто не поняла. Она всегда понимала, что со мной происходит, и вдруг я ни с того ни с сего посылаю ее куда подальше. И ведь я не влюбилась, все было гораздо хуже, неправильнее, непристойней. Влюбиться я могла бы только в скалистую гору или кусок девственной пустыни. А тут все началось с картины. Я стояла перед ней в совершенной растерянности. Она не была похожа ни на одну из тех, что я видела в начале нашего путешествия. Ни фигур, ни отчетливых форм, странных, но все-таки узнаваемых. Полотно заполнял мрак, сквозь который едва пробивался расплывчатый свет, завораживающий контраст, от которого я не могла оторваться, как после — от него самого. Но словами невозможно объяснить того, что случилось. Со стороны это должно было выглядеть банально. На вернисаже я слишком долго стояла перед картиной, отключившись от окружающего мира, голосов, людей, а в голове крутилась запретная фраза: как черное облако,и, запрещая себе думать о насилии и ужасе, я вдруг почувствовала, что меня затягивает в это облако,

как будто я прилетела не чтобы увидеть страну, о которой мечтала с детства, но ради свидания с этой картиной, ради изгнания дьявола, которое завершится, только если нарушить запрет и войти в нее. Слезы текли по моим щекам, я стояла, отвернувшись ото всех. Никто ничего не замечал, пока ко мне не подошел хозяин галереи:

— Кажется, вас заинтересовала эта картина? — Но, увидев мои слезы, тотчас же смылся, пробормотав: — Я познакомлю вас с художником.

К тому времени, как они появились, слезы совершенно высохли, но едва не полились вновь, когда я увидела его, ибо он был — словно ожившая картина. И я наконец поняла, что испытала очистительную боль выздоровления. Но ничего не рассказала даже Альмут. Не ожидая взаимности, я была поглощена слиянием с ним. Тем временем галерейщик, должно быть, что-то говорил, потому что в какой-то миг я заметила его смущение; очевидно, он физически ощутил, как мы отдаляемся от него, улетая вдаль. Иногда я думаю, что художник даже не пытался разглядеть во мне человека, что во время наших ласк и соитий я оставалась для него некой бездушной формой, а его заранее объявленное возвращение к своему племени обозначило границу, которую мне не полагалось преступать, как не полагалось разделить с ним его молчание и его покой; едва увидев картину, я потребовала внимания к себе, зная, что никогда его не получу, и он отказался от меня.

Больше, собственно, нечего рассказывать. Неделя, которую он согласился провести со мной, прошла. В тот день галерейщик, напившийся к концу вечера, сказал:

— Я одолжу его тебе на время, но обращайся с ним осторожно. И постарайся не спрашивать о его живописи. Ему нельзя говорить об этом, почему — сложно объяснять. Табу, секрет, тотем — целый мир, от которого лучше держаться подальше.

Он дал нам ключ от своего бунгало в Порт-Вилунга, на берегу океана. В первый день мы долго шли по бесконечному пляжу во время прилива, и мне казалось, что волны специально шумят, накатываясь на берег, чтобы оттенить глухое молчание человека, идущего рядом, и сделать его еще значительнее. Время от времени, указывая на какую-нибудь птицу, он называл ее по имени. А в самом начале, не глядя на меня, он объяснил, словно объявляя Декларацию независимости, что через неделю должен «вернуться к своему народу», не озаботившись пояснить, в какой части Австрали живет «его народ», и все, ни слова больше. Мы бродили до темноты. Потом вернулись в бунгало, и я поняла, что здесь ему все знакомо. Ясно, он тут уже бывал. С другими женщинами. Не зажигая света, он положил мне на шею ладонь. Нежность исходила от его сильной руки. И меня буквально бросило к нему — никогда я не испытывала ничего подобного к едва знакомому мужчине. За этим последовал — не знаю, как сказать по-другому — бесконечный полет на гигантских качелях. Шум волн за стеной звучал мерным аккомпанементом волшебной качке, и, отдаваясь этому шуму, я чувствовала, как слабею, растекаюсь, теряю голову, перестаю существовать. Проснувшись наутро, я не нашла его рядом с собой. Он оказался на пляже, за окном: сидел там, застыв темным силуэтом на фоне песка, словно каменное изваяние, освещенное первыми лучами солнца, и тут я поняла, что промахнулась. Одни воспоминания сменятся другими, которые будут волновать меня, пожалуй, еще сильнее, чем прежние. Вдобавок теперь мне предстоит стать частью воспоминаний чужого, непонятного мне человека. Тот случай в фавелах, который я считала непереносимым, больше не волновал меня. Теперь я знала себе цену. Как-то раз, сама не понимая почему, я спросила маму, о чем бы она подумала на смертном одре. Она молча покачала головой. Потом сказала, что существуют вещи, о которых не принято говорить.

— Даже с собственной дочерью?

— Особенно с собственной дочерью.

Дня три мы провели в Порт-Вилунга, потом он привел меня в резервацию, где нам зачем-то надо было притворяться аборигенами. Звучит ужасно, но так оно и было. Непонятно, зачем ему это понадобилось. Зато теперь я знаю, как найти пищу в пустыне и как, в полной тишине, стать частью этой тишины. Мое появление никого не удивило, может быть, он и раньше приводил с собой женщин. Все свои добрые намерения и прочую хрень я как-то сразу позабыла, зато преуспела в том, чтобы стать незаметной. Это было не его племя, они говорили с ним по-английски, значит, даже языки у них были разные. Там я впервые увидала, как он смеется — хорошо, что не надо мной. Может быть, стоило, пока мы были вместе, рассказать ему о моих приключениях в фавелах, но не было ему никакого дела ни до моего темного облака, ни до моей будущей жизни, так что прежнее облако заслонилось новым. Посмотрим. В последнюю ночь, лежа в постели, я положила ладонь на земляной пол. Он был твердый и сухой, как кусок картона. Все было совсем не таким, как в моей стране. Снаружи светало. Яркие, жгучие лучи освещали мир. Сурик. Цвет крови. Я повернулась и поглядела на него. Он еще спал. Он — тоже некий образ. Мне захотелось убежать вместе с ним туда, где на краю огромной, пустой страны живет племя, к которому он принадлежит, а я — нет.

14

— Вы хоть раз посмеялись над чем-нибудь вместе, когда остались одни? — спросила Альмут.

Я знала, что рано или поздно она меня об этом спросит. И еще — что она обижается на меня и злится. Если мы ни над чем не смеялись, все у меня пошло наперекосяк. По ее мнению. Едва я вернулась в Аделаиду, как она потащила меня в Порт-Вилунга, поближе к тому бунгало: она хотела его увидеть. Тот же пляж, тот же океан, те же птицы — но теперь я знала их имена. Мы сидели высоко над пляжем, в ресторанчике «Звезда Греции», названном так в память о разбившемся неподалеку отсюда греческом корабле. Начинался прилив и волны, набегая на пляж, все еще пытались что-то рассказать. Я молчала. Я понимала, чего ждет Альмут, у нас никогда не было секретов друг от друга. Но на этот раз я ничего не могла рассказать ей, пока — не могла.

— А ты чем занималась всю неделю? — спросила я наконец.

— Я? Да так… как всегда, дурака валяла. На самом деле думала о том, как быть дальше. Я не знала, вернешься ли ты назад.

— Разве я не сказала, что вернусь через неделю?

— Да, но мне показалось, что ты и сама не веришь в то, что говоришь. Мне показалось, ты вообще не собираешься возвращаться.

Я пожала плечами, а она принялась себя накручивать. И стало ясно, что мне вот-вот придется выбросить белый флаг.

Поделиться с друзьями: