Потомок седьмой тысячи
Шрифт:
— Не для вас праздник — для взрослых.
Хочешь не хочешь, пришлось мальчишке слезть. А чтоб хожалый не поймал и не вывел из сада, прыгнул в сторону, скрылся за спинами. Пускай рубаха пропадает, зато на взрослом празднике побуду.
Правее на вытоптанной площадке такой же гладкий столб, но лежит на высоте полутора метров. С одного и другого конца выстроилась очередь. Сходятся на бревне по двое, стараются, кто кого столкнет. Егорка подобрался поближе, пристроился сбоку табельщика Егорычева. Увидал цепь по животу — обомлел. Мать честная — руб-лев сто стоит.
Егорычев цепь оберегает. От
— Где ваш, ждали которого? — спросил Родион в первую очередь.
Марфуша пожала плечами: дескать, кто его знает.
Еще сильней обрадовался солдат. Рвется к бревну показать удаль.
— Иди, идол прилипчивый, — лукаво смеется Марфуша. Веселье так и брызжет с ее лица. Сама на себя дивилась— рот сегодня не закрывается. «Ой, мамоньки, что-то будет!»
Посмотрела на очередь. Рябой солдат уже стоял на доске с поперечинами, по которой забирались на бревно. Вот сшибся с одним — устоял, хватил второго по плечу — опять устоял. И все на толпу оглядывается: видит ли Марфуша, понимает ли, что для нее старается.
— Ничего, хваткий, — одобряют в толпе.
— Братцы, так ить у него ноги кривые! Ишь оплел бревно, столкнешь разе!
Табельщик Егорычев тоже на солдата косится, а к Марфуше Оладейниковой всем лицом. Глазки масленеют, колыхается цепь на животе. Сколько раз на дню в фабрике видит — красоты не примечал. Тут словно прозрел: коса светлая до пояса, с бантом белым, глаза крупные, влажные, синь такая — утонешь. Глядит Егорычев: до чего ж ладна, до чего пригожа. Ус свой роскошный подкрутил, подмигнул призывно.
Марфуша через плечо оглянулась: любопытно, кому это козел пархатый мигает? Неужто мне! Засмеялась звонко.
Егорычев еще ближе, глаз не сводит. Не понял смеха: думал, осчастливлена вниманием. Протянул пухлую с рыжеватыми волосами руку, чтобы поздороваться. Нынче праздник, нынче не зазорно и руку пожать хорошенькой работнице.
Сбоку, невидимый ему, стоял Федор Крутов. Злился… И когда волосатая рука повисла в воздухе, кровь прилила к лицу, проворно подхватил, сжал. Егорычев хотел обидеться, но решил, что не стоит поднимать шума из-за пустяка. Подумал только: «Принесла нелегкая не ко времени».
А затем случилось что-то непонятное. Пальцы стали слипаться, в кисти появилась резкая боль. Егорычев дрогнул коленками, невольно стал приседать. Наклоняясь все ниже, как в поклоне, побагровел от натуги, покосился в сторону деревянного разукрашенного павильона, где собрались за столиками именитые гости. Ужаснулся. Позор! Поймут: кланяется. И кому? Смутьяну! Тюремщику!.. А Марфутка-то чему смеется, бессовестная!.. Ай, какой позор!..
Когда же Федор выпустил руку — выпрямился, метнул злобный взгляд и, не задерживаясь, пошел от греха подальше. И не кричал, и не грозился, а Федору стало немножко не по себе. Он совсем не хотел обижать Егорычева. А вышло как-то не так. Хорошо еще, студента рядом не оказалось, опять стал бы измываться. Но Марфуше понравилось…
— Дяденька, а дяденька!..
Сзади
Федора дергал за рукав мальчишка. Что-то уж больно знакомое лицо, а кто — забыл.— Дяденька, отними рубаху.
Такая надежда в глазах у мальчишки, такая мольба, что Федор участливо спросил:
— Какую рубаху?
— На столбе висела. Я залез, снял, а у меня отобрали. Зачем же тогда и лез… Не по закону…
— Тебя как зовут?
— Егор.
— Дерин, что ли?
— А кто же, как не Дерин. Отнимешь? Хожалый отобрал. Он штукмейстеру отдал.
Мальчишка чуть не плакал.
— Но почему я? — удивился Федор. — Отец где?
— А! — Егорка махнул рукой. — Кнуты вьет да собак бьет.
— Мда… — нерешительно произнес Федор. — Мне ведь тоже не отдадут.
— Отдадут, только скажешь. — И уже тащил к будочке, где штукмейстер, из немцев, длинноногий, в помятом и измазанном мелом сюртуке, учил фабричных парней попадать мячом в железную тарелку, что стояла в десяти шагах от него на табуретке.
— Три попадания — пачка папирос «Трезвон». Кто первый?.. Пардон? — вежливо извинился он, налетая на Федора. — Вы первый. — И вручил мяч.
Стояла очередь, но раз мяч в руках, Федор кинул. И конечно, не попал.
— Рубаху мальчишке отдай.
Штукмейстер поджал тонкие губы и закатил глаза.
— Какую рубаху? Какой мальчишка? Не морочьте голову… — Глянул на Федора, на Егорку и как будто вспомнил — Сидел на столбе мальчишка. Сторож сказал. Я не успел… Не видел…
— Сидел, так отдай. Не ветром же ее сдуло. Чего парня обидел? Своя-то у него гляди какая.
Рубаха была неважная, с полуоторванным воротником, заступник был рослый, требовал решительно, и штукмейстер — не своя, хозяйская — смягчился. Нырнул в будочку, порылся и вытащил лист бумаги и аккуратно свернутую синюю косоворотку. Стал спрашивать Егоркину фамилию.
— Расписываться умеешь?
— А чего не уметь, — храбро заявил Егорка, взял карандаш из рук штукмейстера и поставил жирный крест. Потом сунул рубаху за пазуху и рванулся с места — не передумал бы.
— Спасибо, дяденька! — обернувшись, поблагодарил он. — Век не забуду.
Штукмейстер принял его слова на свой счет. По-доброму улыбнулся.
— Мальчик очень славный. Пусть носит на здоровье.
В резном павильоне за продолговатым столиком вместе с управляющим фабрикой Федоровым сидели инженер Грязнов, его сестра Варя, товарищ городского головы купец Чистяков с дочкой, бледной болезненной девушкой с томным взглядом. У самого барьера курил и поглядывал на забавы мастеровых фабричный механик Дент. Половой с полотенцем в руках разносил прохладительные напитки.
Управляющий, как радушный хозяин, кивал служащим, гуляющим по аллее, — всех в павильон не приглашали. Увидев сумрачного человека в черной тройке, помахал рукой.
— Сюда, Петр Петрович. Что-то вы запропали, а у меня к вам дело. — И когда тот подошел, повернулся к Грязновой, представил: — Варюша, вот врач нашей больницы Воскресенский. У него вам придется работать.
Воскресенский церемонно раскланялся с каждым, поцеловал руку девушке. Свежесть ее молодого лица, открытый, чистый взгляд понравились ему. С интересом проговорил: