Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Повесть о днях моей жизни
Шрифт:

– - Дай бог! Дай бог!.. Чтобы счастлив был, богат, умен...

– - Нищую братию чтоб не забывал, -- вставил слово побирушка Чирей, прожевывая кусок баранины.

– - Да, нищую братию чтоб не забывал!
– - поддакнули ему.

Счастливее всех была Мотя. Светлая улыбка так и не сходила с ее лица.

Когда поставили гречневую кашу, Сорочинский стал обносить по последней и обещал:

– - Вырастет парнишка пятнадцати годов, справлю ему поддевку тонкого сукна и опойковые сапоги со светлыми калошами. Чего ты ухмыляешься?
– - сердито поглядел он на соседа -- Федьку Рака, который, прищурившись, шевелил татарскими усами.
– - Капиталов не добуду?

– -

Как не добудешь... знамо дело!.. По глазам видать...

Кума сказала, что найдет крестнику хорошую невесту, а к именинам на будущий год подарит ему новую рубаху; она ее сама и сошьет.

– - Уж такую закачу... фу-ты, ну-ты... с прозументами... складок сколько насажаю!..

Дед обещал мерку крупы на кашу, пойдет в солдаты -- три рубля денег, бабка -- полотенце с кружевами, две пары льняных подштанников, еще чего-нибудь, глядя по достатку, а повитуха, веселая и милая старушка-песенница, была бедный человек.

– - Мне дать нечего, -- засмеялась она, -- у меня у самой ничего нету... Я буду приходить к Ильюше играть: строить ему городушки, рассказывать сказки, побасенки, все, что в голову влезет.

– - И на этом спасибо, -- ответили ей, -- в рабочую пору глаз за маленьким дороже дорогих подарков.

После больших стол накрыли детям, сбежавшимся со всего конца: у нас это в обычае -- где родился новый человек, ребятишек угощают обедом.

С тех пор Мотя стала неузнаваема. Вечно сомкнутые губы теперь играли улыбкой, движения стали упруже и свободнее; работая, она перекликалась с соседями, шутила.

Первые годы замужества, первый ребенок -- мертвая девочка, шелудивый недотепа муж замкнули было ее душу. Ильюша, как цыпленок скорлупу, пробил горький нарост на сердце, и оно опять засветилось и заликовало. Как сестра ни билась и ни плакала, в конце концов с болью поняла, что она -- Сорочинская, ею навсегда останется. Подчинилась неизбежности, направив свою деятельную силу на дом и хозяйство. Упорно, не покладая рук, не зная отдыха ни в будни, ни в праздник, как лошадь, работала за пятерых и в доме и в поле. Мишка кое-как помогал, но дело с непривычки тяготило, и при первой возможности он отлынивал: выдумает общественную сходку, на которую ему непременно нужно поспеть, неотложное дело на станции или в соседской деревне и, пока Мотя на работе, как бездомный кобель, слоняется около избенки, вбивает там какие-то колышки или кропотливо, с жаром примется мерять аршином свою усадьбу, высчитывая что-то на пальцах, прикидывая и так, и эдак, и сбоку, и спереди... Пыхтит и мается до пота, до ломоты в пояснице, до тупого, злобного раздражения на весь белый свет... Потом спохватится, плюнет, пульнет куда-нибудь в ров аршин и вразвалку, попыхивая цыгаркой, отправляется с удочками на плес.

Отношения у них были странные, почти не супружеские:, целыми днями и больше не говорили друг другу ни слова; никогда сестра не называла его по имени: за глаза-- "он", в глаза -- "эй" или -- "слушай, молодец!.."

– - Михайла, а ить баба-то твоя позабыла, как тебя зовут: эй да эй!.. Ты бы малость поучил!
– - находились добрые советчики.

Сорочинский петушился:

– - Я и то, брат, собираюсь сказать: брось-ка, барыня, дурацкую удаль, величай меня -- Михаила Игнатьич, я не какой-нибудь, да... а то я тебя, мол, того... не пожалею коромысла!

– - Ну, вот!.. Про то и речь!.. Чего, сам-дель, глядеть на домовую!..

– - Я ей нынче же вовью, глаза лопни!..

Бахвалился, форсил, а на самом деле, как огня, боялся Моти. Еще на втором году замужества

он как-то вздумал было проявить свою власть, но сестра так его отхлестала, что он несколько дней не заглядывал в избу и ночевал в сенях. Он только тогда и нашелся сказать ей:

– - Вся в отца, дьявол, кулашница!.. Погоди, я тебе припомню это, живорезке!..

На третий год, сколотив денег, Мотя подновила избу, поставила печку с трубой, купила лошадь. И хозяйство постепенно стало налаживаться.

В это время как раз родилась у нее мертвая девочка. Роды перенесла легко, но с тем, что девочка неживая, долго не могла примириться, себя считая в чем-то виноватой. На лице легли горькие складки, опустилась вся, потом совсем слегла. Никому не жаловалась, стала еще больше нелюдимой, даже мать, между делом забегавшая проведать ее, не могла добиться путного.

– - Пустое... пройдет... поправлюсь...

Закроет глаза, отвернется к стене, чтоб не приставали.

И вот теперь я думаю: сколько страхов, надежд и отчаяния перенесла она в последнюю беременность! Как она, вероятно, волновалась и ждала благополучных родов...

– - А ну, как опять мертвый?..

И мне вдвойне становится понятней ее радость матери, -- ведь Ильюшечка живой!.. Худенький, маленький, такой беспомощный, а все же живой, настоящий...

III

После города надоедливой и скучной показалась мне деревенская зима.

Весь январь и февраль бушевали метели. Не раз, вставая утром, приходилось откапывать двери во двор, чтобы выбраться из хаты; в переулках сугробы сравнялись с крышами надворных построек; голодные собаки свободно перебегали по ним, ныряя по всему околотку.

В праздники, задав скотине корм, молодежь набивалась к кому-нибудь в избу -- играть в карты. Часто до самого рассвета, при бледном мерцании крошечной лампы, подвешенной к черноблестящему потолку, в удушливом табачном дыму, с раскрасневшимися, злыми лицами, они сидели, хищно заглядывая друг другу в карты, ожесточенно ругаясь при проигрыше.

Ни книг, ни газет, к которым я, живя в городе, привык, нельзя было достать. Маленькая земская библиотека давно была прочитана, и безделье и скука разнообразились лишь редкими посещениями Моти, на минутку прибегавшей к нам с ребенком.

На первой неделе поста вдруг были брошены в деревню слухи, всколыхнувшие до дна ее сонную одурь:

– - Началась где-то война.

Строились сотни догадок и предположений. Одни говорили, что война с турками, другие -- с арапами, третьи толковали о поднявшемся Китае и близкой кончине мира. Но время шло, и как-то незаметно на язык подвернулся таинственный "гапонец", живущий за тридевятью царствами и питающийся человеческим мясом. Это было страшнее Китая. Говорили о нем шепотом, с оглядкой и молитвой, боясь, что он может услышать, выскочить из-за угла и тут же "слопать" вместе с шапкой. Тряслись при мысли о наборе. Выбирали место, где бы закопать добро, "если придет в нашу деревню".

В сырое, туманное мартовское утро посыльный из волости верхом на пегой кляче развозил запасным повестки: не отлучаться из дома, ждать набора.

Через день приехал земский начальник, собрал волостной сход. Прочитав длинную бумагу, из которой никто ни слова не понял, земский вытер платком розовую лысину, заговорил о шапках: ими надо закидать кого-то. Потребовал денег.

Мужики остолбенели.

– - Сколько, ваше благородие?

– - Триста.

– - Что вы, пожалейте, -- может, полтораста хватит?.. Шапки -- вещья не мудрая!..

Поделиться с друзьями: