Повести и рассказы
Шрифт:
Агроном об'ясняет мне, что по его почину в нескольких волостях крестьянскими обществами организуется выставка племенного крестьянского скота, и за лучшие экспонаты будет выдаваться, как поощрение, по нескольку пудов жмыхов. Петербург отнесся к этому делу сочувственно.
— Вот ты и прими в соображенье, что я тебе расскажу, — начал Степан Федотыч. — Ну, мужик уж темный человек, а вот эти-то на станции малость почище нашего брата, а гляди, сколь прекрасно взятку любят брать. Приехали мы на десяти подводах, наши общественники. На станции все под дрезину пьяные. Я к весовщику, требую взвесить жмых. Выпивши, не желает. Я к начальнику станции, тоже, выпивши: бери, говорит, на взгляд. Да как же на взгляд, раз дело-то общественное? Я к милиции, вся пьяна под дрезину, и старший ихний
— Неужели так много самогонки делают? — спросил я.
— Не приведи Бог, — сказал крестьянин, — на хуторах, по деревням, даже духовные лица которые. Ну, те, известно, для себя. А наш брат на продажу больше.
— Да для чего это?
— Как для чего? Кто от достатку, а кто и от бедности. Видишь, неурожай нынче, поневоле гнать приходится которым.
Я удивленно поднял брови:
— Как же так?
— Да очень просто. Я тебе по пальцам об'ясню. В прошлом году хлеба девать было некуда, ну изрядно гнали вроде для удовольствия личности. А нынче неурожай, а налоги огромадные, много больше прошлогодних, прямо удивительно, как это там разочли в Москве. Страсть, ей-богу, страсть! У многих всю рожь под метелку отобрали, а яровых дай Бог, чтобы до Рождества, а там — в куски. Ну, вот теперь ты и слушай. Из пуда хлеба десять бутылок самогону выходит. Крестьянин продаст, да на эти деньги четыре пуда муки-то купит. Два опять в дело, а два — в запас. Да опять продаст, так себя и обеспечит до нового урожаю. Вот, милый человек. Другой плачет, да гонит. Нужда велит. От латышей пошло, от хуторян. Головастый народ, выдумщик.
Едем дремучим лесом. Дорога ухабистая и грязная. А дальше — сплошной кисель. Берем в об'езд, по лужам. И я с изумлением вижу, что это не лес, а форменный обман: пашни подползли к самой дороге и вековые деревья, создающие иллюзию первобытных дебрей, тянутся лишь неширокой полосой по ее обочинам. А дорога действительно убийственная. От булыжной мостовой остались жалкие следы: камни выворочены и разбросаны в беспорядке, выбоины, как медвежьи берлоги ночью шею береги, канавы затянуло землей и поросли бурьяном. Да и не мудрено: много лет не было ремонта, а между тем по этой дороге двигались обо 1000 зы и батареи — наши и белогвардейцев.
— Самая убойная дорога, — говорит Степан Федотыч, — в восьмнадцатом году красные мобилизовали у нас в волости 78 подвод, снаряды везли мы. Осень, грязища, а провианта для лошадей нет и самим жрать нечего, прямо край пришел. И солдатишки-то впроголодь воевали. Еще попервости тогда красная-то армия была. Одначе сковырнули белых.
Он рассказывает много курьезного, как красные удирали от белых, а белые от красных, как зеленые по ошибке целые сутки пластались против белых, и как красные впрах разнесли и тех и других.
— Вот тут наше орудие стояло, вот там — другое. А белые в Дубраве были притаившись, — рассказывал крестьянин.
Он свернул налево, а мы зашагали вперед. Догоняем группу подвыпивших крестьян: три парня в брюках и рыжебородый дядя — козырь на ухо. Парни, посовываясь носами, идут сторонкой и горланят с присвистом:
«Это будет после-едний решительный бой!» — но вместо удали слышится ожесточение.
Дядя идет прямиком, посреди дороги, не разбирая луж.
— Сорок семь пудов им подай… А? Нет, ты рассуди, Кузьмич… А жрать-то мне что? Сколевать,
али как? Э-эх!! — рванул он кулаком по воздуху и едва удержался на ногах.Лес кончился, пошли желтобурые поля и засерела Дубрава на пригорке. Из деревни вышла толпа, завернула влево и остановилась на пашне.
— Что это плясать, что ли, вышли, — сказал парень.
— Здесь не пляшут, — отозвался другой, с гармошкой. — Это поп молебствует.
Глава вторая
Праздничная деревня. — У Филиппа Петровича. — Молодежь. — Разговоры. Мужика надо поддержать. — Крамольные речи. — Свежая струя. — Тяга к хуторскому хозяйству. — Плясы. — Молебен. — Мы, интеллигенты…
Избы, избенки, исправные дома, часовня. Настроение праздничное. Из открытых окон веселые, взвинченные самогонкой и пивом, голоса. Ревет, как и встарь, бессмертная гармошка, вот другая, третья. Идет вдоль улицы гурьба молодежи: чистяки и франты. Это визитеры. Вот повалили в чей-то дом:
— Пожалуйста заходите, — приветливо улыбается из окна девушка и слышен стариковский голос:
— Опять ораву чорт несет.
По тропинке, между избами и канавой, наполненной грязным киселем, обнявшись за шею, идут две бороды в белых рубахах. В сущности не идут, а все время падают вперед носом и никак не могут упасть. Киселеобразные свинячьи лужи тянут их как магнит. Точно нарочно, завидя лужу, ошалело бегут к ней, приседая на подогнутых неразгибающихся ногах, бегом-бегом, вот-вот ляпнутся, но сразу — стоп, как перед пропастью два козла, и начинают пятиться отопыренными задами. Остановятся, промычат и, повернувшись нос к носу, слюняво, взасос начинают целоваться, облизывая друг друга:
— Милай…
— Ку… кум…
Вот завыписывали мыслете от избы к канаве, от канавы к плетню. Правый все напирал к канаве, левый валился на соседа и оба сразбегу тыкались бородами в чей-нибудь сарай. Из открытых окон влипли в них сотни смеющихся глаз, все на дороге остановились и замерли в ожидании. Вдруг оба кума кувырнулись вверх ногами в канаву. Вся деревня дружно грянула ядрено и заливисто, даже проходивший священник в камилавке, враз потеряв серьезность, засмеялся.
— Александр Кузьмич! Эй!
Мы оглянулись. Из окна кричал лысый темнобородый крестьянин. Благообразное, открытое лицо его приятно улыбалось:
— Заходите, заходите, гости дорогие! — и выбежал к нам навстречу.
Большая, крепкая изба на две половины: направо помещается дочь-девица, стены оклеены обоями, на комоде с зеркалом дешевенькие вазочки, пудреницы, пуховочки, духи, — разные безделушки — все как в городе; на стене фотографические карточки, завравшиеся часишки, налево — жилое помещение, с русской в пол-избы печью, здесь старики и сын-паренек живут. Гостей целая застолица, односельцы и приезжие из других деревень.
«А ведь это питерский человек» — смотрю на одного с остренькой бородкой. Действительно, бухгалтер банка, приехавший отдохнуть на две недели к хозяину дома, своему старому приятелю Филиппу Петровичу. Очень обрадовался:
— Ну как, давно ли из Питера? Как там? Как процесс церковников? Ка 1000 к судьба эс-эров? Говорят, расстреляли митрополита Вениамина?
К судьбе митрополита крестьяне не проявили никакого интереса. Их вопросы были: не слыхать ли про войну, про налоги, поправляется ли Ленин, даст ли заграница золото. И в конце:
— А верно ли, будто водкой будут торговать?
Сажусь к окну и наблюдаю улицу. Выглянуло солнце и молодежь заходила табунами по селу. Недоумеваю, спрашиваю Филиппа Петровича:
— Это не городские барышни, не из Петербурга?
Оказывается, дети местных крестьян. Белые ажурные платья, белые туфли, кружева, моднейшие прически, зонтики, даже веер у одной. И совсем не деревенская грациозность движений: и жест, и поза. Чорт знает!
— Ведь у нас многие во второй ступени учатся. Которые кончили, — говорит Филипп Петрович и, высунув в окно свою лысину, показывает пальцем: — Вот эта при часах-то, с бантиком-то, Манька Фролова, с хутора, она даже на фортопьянах может. Обучают теперь. И по-немецкому, и по-французскому ребят-то наших обучают которых. Слава богу. Плохо только, не усердно.