Повести и рассказы
Шрифт:
— А там веселятся? — спросил он. — Ну, ничего, ничего, дело не злое. Молодежь. Ничего… Лишь бы не ссорились.
— Батюшка, отец Кузьма, — сказал хозяин. — Не смею утруждать вас водочкой, знаю, что не употребляете… Чайку.
— Тороплюсь, Филипп Петрович, тороплюсь… Ах, вы из Петербурга? обратился он к нам. — Ну, как там живая церковь? И что это за живая церковь? Ее принципы, каноны? Ересь, наверно. И что ж вы не защищали свою матерь, старую апостольскую церковь Христову?
— Я никаких церквей не признаю, батюшка, — сказал агроном.
— Ваше дело, ваше дело. И за это осуждать нельзя. Бог и вне
— Верую. Даже хотел побеседовать с вами.
— Ах, очень рад… Как же это… Ну, вот что… Вечерком, перед от'ездом, я буду у Кузнецова… Вот там.
Когда он проходил мимо окон, освежавшийся танцор демонстративно повернулся к нему спиной и громко сказал свите:
— Мы, интеллигенты, религию отвергаем в корне. Даже для нас смешно. Коммунизм и религия — два ярых врага. Правило гласит: религия есть опиум.
Глава третья
Праздник продолжается. — Пирушка. — Местная знать. — Религиозное прение. Прокатный пункт. — Питерский педагог. — «Это правительству надо твердо помнить». — Свистун.
Вечером мы сидели у зажиточных крестьян, братьев Андрея и Петра Дужиных. Огромный стол, диван, шкафы, комод, взбитая барская кровать под великолепным одеялом, меж стеной и комодом целый взвод бутылок с самогонкой. Хозяину, Андрею, очень удобно — нагнется, не вставая, и — за горлышко. Он рядом со мной, в жилетке, молодой, безбородый крестьянин, с льняными, по-городски стриженными волосами. Выпивши. Да и вся застолица, человек десять, на сильных развезях. Шумно, говорят все разом, не говорят, а кричат. Один уткнулся головой в стол и похрапывает, другой примостился спать на табуретке: голова мотается, а сам, как каменный. В ухо мне Андрей гостеприимно бубнит одно и то же:
— Да ты пей… Самогонки много… Сорок две бутылки сготовлено. Кушайте.
Только выпил — опять готово:
— Кушайте.
Выпил и не успел усов обтереть — к самому рту:
— Кушайте… Не огорчайте.
Тогда мы с агрономом решительно отодвинули стакашки.
Пьяный гость оторвал от стола голову. Хозяйская угостительная рука не дремлет:
— Пей, кум… Пожалуйте.
Бородатый кум бессильно разевает рот, Андрей ловко опрокидывает ему в рот стаканчик. Кум проглотил, открыл глаза и на смерть закашлялся:
— Сы… сы… сы-ыт…
А гости уходят, приходят новые, еле можаху, и как стеклышко, пьют, уходят, приходят, ползут от стола на карачках.
— Братейник, скажи, чтоб пива!
— Эй, хозяйки! Кто там… Пива-а!
Вот кампания молодежи: три барышни и три кавалера — нельзя иначе назвать прямо из столицы. Кто такие? Приезжие? Нет, с хуторов, свои же, богатые 1000 хуторяне. Молодежь, мужчины, конечно, пьет самогонку восхитительно и закусывает пивом. Заинтересовала меня барышня, рыжеватенькая и модница, в белом кружевном платье, заметьте: в белом. Золотые часики, брошки, браслеты, серьги. Горит и трясется все. Сколько-то пудов муки, крупы и масла уплыло за них в город? Вот она упорхнула и вскоре явилась в голубом, мастерски сшитом платье. А ночью, когда я вновь забрел сюда, она гадала с подругами на картах, в черном шерстяном платье. Она ли? Она. Узнаю от старших: ищет жениха, показывает наряды.
Рядом со мной бывший торговец, местный крестьянин. Лицо его энергично, с широким
лысым лбом и коротко стриженой бородою.— Поговори-ка, поговори с ним… Бывалый человек, — толкает меня под бок хозяин.
— На Шпалерной три месяца гноили. Выпустили. А спрашивается, за что? Да они и сами об'яснить не могут, — кому-то кричит торговец. — Дурачье! За то, что торговлю завел, что работал день и ночь — сгребли да в Питер… Нешто можно без частных купцов государству процветать?.. Идиоты!
— Нет, ты об'яви всем, кто навещал-то тебя? — кричит ему черный, весь в кудрях, черноусый человек, кудри с проседью, лицо пьяно, похоже на мопса, и в ухе серьга. Я принял его за румына, но он оказался чистокровным евреем — Исаем Аронычем. Он — когда-то богатый купец с соседней большой станции. Его в прах разорила революция, все было разбито в щепы и разграблено. А семейство восемь человек детей.
— Кто навещал тебе в тюрьма? — кричит он с акцентом и, прищурив левый глаз, замысловато трясет головой.
— Ты, Исай Ароныч, ты, — отвечает торговец. — Спасибо, брат. — И, обращаясь ко всем, тычет в него пальцем. — Братцы! Вот самый этот еврейской породы человек, еврей…
— Жид!.. — перебивает Исай Ароныч. — Пархатый жид…
— Этот самый пархатый жид, а дороже он мне родного.
— А-а-! — победно кричит еврей. — А сын тебе навещал?
— Навещал. Старший который. Спасибо, был разок.
— Пускай себе будет так. Зачем благодарить? Это его обязанность. Это долг, — его палец летит вверх. — Долг!.. — и безнадежно: — ни черта вы, мужики, не понимаете.
— А больше никто. Ты один в Питер приехал, пропитанья мне привез…
— А-а-а…
Торговец говорит мне:
— Когда Исайка голодал с семьей, я помогал ему, а то сдох бы. Хороший жид, верный.
Напротив меня латыш-мельник. Борода четырехугольная, рыжая и щеки — два красных под глазом кулака.
— Дорого, Мартын, за помол дерешь.
— Какой дерешь! Никогда моя не дерешь. Что надо, — возмущается тот.
— Дорого… Скинь.
— А мельниц наладить дорого, дешево? Скольки труда, уметь нада, вот тут, головам иметь. Ха-ха-ха.
— Пей, Мартын, не слушай, пей. — Пьяная рука расплескивает самогонку на тарелку латыша.
— Зачем селедка поливайт? В рот нада!
— Стой! — хозяин чиркнул зажигалку и к тарелке. Самогонка синим огнем пых! — затрещала у мельника борода. — Видал? — закричал хозяин. — Вот какая самогонка. Товарищ председатель, видал? Как спирт. Нет, ты в рот мне загляни. Лоскутья лезут. — И, весь изогнувшись, подставляет широко открытый рот прямо к носу председателя волисполкома. — Крепость — страсть…
Вдруг тенористый голос в соседней комнате и к нам:
— Живой! Живой! Живой пришел! Эй, вы!.. Я — живой!
Шустрый низенький старичонка, в черном пальто и козырек фуражки к уху, прыгал от гостя к гостю и кричал:
— Эй, вы! Живой пришел… Я — живой.
— А мы мертвые по-твоему? — смеялась у дверей хозяйка.
— Живой!.. Фамилия Живой… Пасечник… Живой… Фамилия Живой… Эй, я Живой… Живой! Гуляй, Живой!..
Он, в сущности, не кричал, а гнусил, но так суетился и скакал и, как градом, поливал словами, словно рота солдат бросилась на нас в атаку и закидала бомбами. Все оцепенели, сразу стало тихо, но вдруг задрожала изба хохотом: