Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Все равно, возвратят или нет, — ответил я. — Мне только не хочется быть неискренним с людьми, относительно которых я не знаю ничего дурного. 

— В таком случае скажите, что все мы коллективно находим стихи неподходящими, — заметил Жуковский, — но исключительно потому, что наш журнал будет читать и интеллигенция, а не одни только крестьяне. 

Я побежал к Шебунам в тот же вечер, так как еще в гимназии теоретически пришел к заключению, которого потом держался и всю жизнь, что если необходимо сделать что-нибудь тяжелое, трудное, неприятное, чего никак не можешь избежать, то надо делать это как можно скорее, чтоб потом было легче на душе. Притом же я знал уже, как плохо здесь держатся секреты, и боялся,

что кто-нибудь сообщит им ранее меня самого, что я был против их стихов, и тогда выйдет много хуже. 

Шебуны по обыкновению зажужжали в оба мои уха, и по крайней мере целый томительный час прошел прежде, чем я мог найти момент, чтоб перейти к делу. 

— Сейчас было редакционное собрание «Работника», — начал я. 

— Редакционное собрание?! — воскликнула она с негодованием. 

— Редакционное собрание?! — воскликнул он. — Почему же не пригласили нас? 

— Почему же не пригласили нас? — повторила она. — Тут же и наша статья! 

— Тут же наши стихи! — окончил он. — Что же у вас, в редакции, буржуазные порядки, что ли, будут? Мы, когда давали свои статьи, думали, что все сотрудники будут на одинаковых правах! 

— Что каждый будет редактировать свою собственную статью! — перебила она его. 

— Но позвольте, — сказал наконец я, — ведь это же петербургское общество пропаганды дало средства на издание и распространение журнала и назначило его редакторов... 

— Какое нам дело до петербургского общества пропаганды? — перебила она меня. — Мы желаем знать, почему редактируют какие-то Эльсницы, Жуковские и Ралли, никогда не бывшие в народе, а мы, опытные пропагандисты... 

— А мы, опытные пропагандисты, — перебил ее он, — выброшены за борт? 

Таким образом, раньше чем я успел заговорить об их стихотворении, я уже попал в баню. 

Я не буду приводить всего, что они говорили. Читатель может об этом догадаться по приведенному мною началу, из которого я сразу же почувствовал, что оба давно знали о том, из кого состоит редакция, и негодовали «на свинское к себе отношение», может быть, уже немало дней. И все это негодование выливалось теперь на меня, единственного редактора, против которого они не возражали, так как я был прямо из России, что здесь очень ценилось, и притом непосредственно «из народа». 

Но если так произошло, раньше чем я заговорил о непринятии их стихотворения, то пусть же представит себе сам читатель, что случилось, когда я произнес искренне огорченным голосом роковые слова: 

— Ваша статья очень понравилась и будет помещена в первом же номере, но стихи не понравились... 

В начале этой фразы я против воли сказал неправду, так как и статья их, называвшаяся «Правда ли, что ласковый теленок двух маток сосет?», была посредственная и, по-видимому, не очень правдива, судя по моим личным впечатлениям о народе. Но я не был в состоянии сказать иначе, — так горько и неловко было мне передать им о судьбе их стихотворения. Но, несмотря на мой комплимент, они оба сразу вскочили со своих мест при моем последнем слове. 

— Как! Стихи испытанные, испытанные уже в народе! — кричал он... 

Испытанные, испытанные на опыте в народе! — кричала она, — здесь, в Женеве, забраковываются людьми, ничего не смыслящими в пропаганде! 

Оба, отскочив от меня, даже онемели от изумления и негодования и в первый раз стояли передо мною молча, как два изваяния укора. 

— Но зачем вам их печатать непременно в «Работнике»? — возразил я им ласково. — Оттисните их отдельным изданием... 

— И оттиснем, и оттиснем! — с пафосом закричала

она. 

— И напечатаем, и напечатаем! — с пафосом закричал он. — И очень сожалеем, что связались с глупым изданием, ни на что не годным, кроме как...! (он упомянул о некоем уединенном месте). Никогда больше не дадим в него никакой... 

— Не дадим никакой статьи, — закончила она, не обратив ни малейшего внимания на не совсем вежливое употребление, которое он предложил для их же собственной статьи, уже помещенной в нашем издании. — Я знаю, чьи это интриги! Это все иезуит Ралли да тихоня Эльсниц! 

— Но нет же, нет же! — воскликнул я, чувствуя, что необходимо объяснить дело на чистоту. — Это я первый заметил в нем недостаток отделки; помните, я вам первый указывал, что некоторые рифмы и строки неправильны, что нужна дополнительная отделка. 

— Какая тут еще новая отделка, когда мы вдвоем обрабатывали в нем каждую фразу! Вы тогда говорили глупости! 

Через шесть часов я вышел от них весь красный, как из бани. На каждую их тысячу слов я говорил одну или две фразы, которых притом же не успевал докончить, и наконец уже не возражал совсем, чтобы дать им возможность выговорить все, что накопилось у них на языке. 

Внешняя словесная победа надо мной, по-видимому, несколько облегчила их наболевшие души. Мы действительно напечатали им на свой счет их стихи отдельным изданием, а они их куда-то послали, но все же не могли никогда простить нам такого «черного» дела. Здесь я в первый раз почувствовал все тернии редакторского звания. 

«Сколько обид, сколько огорчений, — думал я, идя домой по пустым женевским улицам в три часа ночи, — приходится редакторам причинять пишущим стихи, сколько разговоров даже с прозаиками об элементарных правилах грамматики! Вот я пробыл у них целых шесть часов, и все же ничего не вышло, кроме горькой обиды на меня!» 

Так началось издание журнала «Работник». 

Чтобы не перебивать моего повествования, я расскажу сейчас же и о его дальнейшей судьбе, так как история его мне кажется очень поучительной во многих отношениях.

Прежде всего обнаружилась полная наша оторванность от России и отсутствие из нее каких-либо корреспонденций о местной жизни и деятельности, а между тем для журнала это было крайне необходимо. Приходилось писать корреспонденции большею частью по воспоминаниям или рассказам приезжих, здесь же на месте. Для первого номера материал дал рассказ Шебунов о их недавней деятельности в народе, где они говорили о себе в третьем лице, так что выходило, как будто о них пишет кто-нибудь другой, а не они сами. С первого поверхностного взгляда мне это показалось как-то неестественно, неискренне. Однако вслед за тем, когда и мне самому пришлось писать о пропаганде в деревне Потапове, где надо было говорить о Писареве, о Клеменце и о самом себе, я увидел, что при отсутствии подписей авторов под статьями писать о себе иначе как в третьем лице было совершенно невозможно. 

Таким образом, сама система всеобщей анонимности, усвоенная тогда во имя коллективизма с целью не выдвигать вперед отдельных личностей, приводила в нашей революционной литературе к замаскированной неестественности, потому что и в нашем движении действовала не толпа, а отдельные лица, каждое на свой собственный страх и по своим собственным указаниям и усмотрениям. 

В результате этой анонимности появились в тогдашних журналах и неизбежные противоречия в отдельных местах и номерах, так как разные авторы, конечно, приходили в деталях своих мнений к различным выводам. При подписях это было бы ясно: такой-то пришел к одному выводу, а другой — к другому. Но представьте, что подписей нет, что весь журнал представляет собою как бы одну книгу, как бы написан целиком одним лицом? Разноречия становятся тогда в высшей степени неприятными для читателя. 

Поделиться с друзьями: