Повести писателей Латвии
Шрифт:
— Да ты лопату еле поднимаешь! А что не поднимешь — не унесешь.
— Не унесу, так уволоку. Кто же станет меня кормить, если я не смогу даже лопатой взмахнуть? Думаешь, на стипендию можно прожить?
— Разве тебе никто не помогает? — и в ее голосе послышалось не сожаление, а радость; или это мне почудилось?
— Откуда же помощникам взяться? Я и забыл, когда мне хоть кто-нибудь помогал. С давних времен сам зарабатываю себе на пайку, на тряпки, табак и водку. С тринадцати лет.
— Оттого-то ты такой хороший.
У меня от удивления широко распахнулись глаза и лопата чуть не выпала из рук.
— Впервые слышу, что меня кто-то назвал хорошим.
— А я всем буду повторять, что ты хороший. — И она слегка прикоснулась губами к моей щеке и так же легко (потому
— Как госпожа прикажет. — И я направился к истопнику.
Там я свернул основательную цигарку, хватил хороший глоток того самого самогона, который охаивал еще несколько минут назад, неизвестно почему застеснявшись Дзидры. Потом вместо снежной лопаты взял широкую совковую и вернулся к Дзидре, чтобы перебросить зерно из кучи поближе к транспортеру. Во ржи было многовато кострики, семян и коробочек других сорняков. Вскоре подошел и вооружившийся метлой старик, и лента транспортера унесла в бункер последнее зерно.
— Теперь пусть сохнет на медленном огне, может, еще что-нибудь и получится. Дорого нам эта рожь обходится, слишком дорого. Весной тракторами зарыли канавы, чтобы можно было размахнуться, — как будто раньше рвы копали от нечего делать, для своего удовольствия. Пока лето сухое, все идет — лучше не надо. А вот как только у ангелов на небе пузырь от холода перестает держать, пиши пропало: комбайну на поле не заехать. Хорошо хоть, у нас хозяева толковые и конные жатки стоят отремонтированные и под крышей. А другие сдуру посдавали их в металлолом, и у них теперь ад да пекло. Жаль только, нет у нас больше ни локомобиля, ни путной молотилки — скошенное зерно молотим комбайнами, — только ковыряемся да время теряем. На такой работе много не заработаешь, вот и приходится сушить семена, когда им давно пора лежать в борозде. Людей тоже маловато, да и те в бутылку заглядывают. Мне, старому калеке, это вроде и простительно, только я ведь ни одного дежурства еще не пропустил. Вот и вам пришлось поработать за двух выпивох, которых милиция в городе упрятала в кутузку, кто его знает на какой срок. И начальству неприятности: за них уже два раза поручались: хорошие, мол, работники. Алкаши они хорошие, а не работники. Уж если не знаешь меры — не пей на людях. Тут тебя, если понадобится, сосед вожжами свяжет и крапивой отстегает, и ты назавтра станешь его благодарить и руку целовать за то, что помог. А в городе, где на каждом углу по фараону, надраться и выкобениваться — к добру не приводит. Я вообще не люблю тех, кто пить не умеет, мне с ними и под одним столом лежать стыдно, — и старик дробно засмеялся. — А вы, ненаглядные, куда же теперь денетесь? Еще заплутаете в темноте. Знаете что, ложитесь прямо здесь, на мешках. Я шинельку дам, накрыться по солдатской моде.
— Да я не против, — наконец смог и я вставить словечко. И, словно не заметив, как Дзидра сжала мою руку, продолжил: — Только я с дамой. Так что…
Дзидра сердито оттолкнула мою руку.
— Дама, — она особенно выделила это слово, — тоже не привыкла к пуховикам. Может спать и по-солдатски.
Старик опять засмеялся и погрозил мне пальцем:
— Гляди только, как бы она тебя не заездила. В наше время дамы — ого!
Но это был необидный, добродушный смех все понимающего и все прощающего, захмелевшего старика: делайте, мол, что хотите, я нем, как могила.
Мы взяли шинель, скинули ватники, поверх полных мешков разостлали пустые и устроили уютное гнездышко. Я основательно устал, но когда Дзидра прижалась ко мне и первая поцеловала, сделал все, чтобы не посрамить мужской чести. И озадаченно сообразил, что влип в историю, так как Дзидра оказалась девушкой. Конечно, вроде бы и не из-за чего было беспокоиться; беда в том, что однажды, приехав из деревни навестить, мать впервые застала меня в постели не одного и сделала строгое внушение:
— Со вдовушками, разведенными и прочими дамочками можешь крутить и вертеть, как тебе заблагорассудится. Но если случится быть у девушки первым, то никогда, ни за что не бросай ее сам. Пусть лучше она тебя
бросит.— Да ладно, мать, чего там, — мне было неудобно перед ней, и я просто старался побыстрее от нее избавиться.
— Нет, не «ладно», а поклянись моей могилой.
Пришлось дать клятву, чтобы побыстрее выйти из щекотливого положения. Уже потом я как сквозь туман припомнил кое-какие ссоры и разговоры матери с отцом, в которых раньше ничего толком не понимал, но из которых можно было заключить, что моя мать, как видно, оступилась в молодости; поэтому она так настойчиво и требовала от меня клятвы. И, поклявшись, я до сих пор своего слова не нарушал, потому что мои любовные отношения пока что ограничивались постелью и мне ни разу не довелось оказаться у кого-то первым. Нарушать клятву нехорошо, и я этого делать не стану. Придется, значит, бросить университет и идти работать. Своими халтурками нас двоих мне не прокормить.
Э, все будет хорошо. Должно быть хорошо…
И я медленно провел ладонью по волосам Дзидры, поцеловал ее и прошептал на ухо лишь одно слово:
— Спасибо…
Она обняла меня, поцеловала куда крепче, чем я ее, и проговорила в ответ:
— Спасибо и тебе.
— За что? — удивился я.
— За все. За то, что ты — хороший человек.
— Я-то, может, только рядом с хорошими стоял, а вот ты действительно хорошая девушка.
— Нет, ты лучше.
— Нет, ты…
Так мы могли бы препираться до бесконечности, и я решил переменить пластинку.
— Наверное, мы оба хорошие, если спорим о том, кто лучше. Ты что, правда не умеешь любить, не ссорясь?
— А я вообще умею любить?
Таких вопросов мне до сих пор никто не задавал, и я опешил, как если бы поблизости рванула фугаска или дальнобойный снаряд. Что тут можно ответить, я не знал и только протянул:
— Да так…
— Я так и знала, что не умею, поэтому боялась заводить отношения с чужими мужчинами. А ты научишь меня любить? Ты же добрый…
Я растерялся еще больше — до того, что стал даже заикаться.
— А разве я… для тебя… не чужой мужчина?
Дзидра изумилась:
— Да ты что, не помнишь меня?
Но, как я ни напрягал свой котелок, в конце концов пришлось признаться:
— Нет. Прости, но не помню.
Дзидра двинула меня кулачком под вздох так, что перехватило дыхание.
— Ну и память у тебя! А кто принес мне туфли, первые в моей жизни, да еще поверил в долг? Самые первые туфли, понимаешь? Я ведь за них еще должна тебе. До того у меня были только постолы, да еще мужские танки, которые приходилось надевать на четыре пары шерстяных носков. Ты был единственным, кто пришел в наш домишко и ничего не потребовал, а, наоборот, дал. Мать мне и перед смертью напоминала, чтобы я не забыла рассчитаться с тобой, потому что ты — единственный, кому она осталась должна. За те туфельки требуй от меня чего захочешь, вот за шелк я расплачиваться не стану: его, когда мать умерла, прибрала тетка. С нее и требуй.
— И потребовал бы, только я ее не знаю.
— Ничего не потерял. Сущая ведьма.
— Постой-ка, а как это она вдруг забрала шелк? За красивые глаза, что ли?
— Нет. Она его получила вместе со мной и прочей рухлядью.
— Ну, ты-то далеко не рухлядь. Значит, она не только брата, но и давала. Миску супа, ломоть хлеба…
— Не задаром. Я нянчила ее детей, полола огород, доила корову. Она меня драла и как только не обзывала, но я не плакала, ни слезинки моей она так и не увидела, пока однажды дядя не вырвал вожжи у нее из рук и чуть было не отхлестал ее саму. С тех пор она меня больше не била. Дядю я слушалась с полуслова, а ее — как когда.
— Глупышка. Я незнаком с твоей теткой, но ее в свое время наверняка так лупцевали, что она водички просила. Вот она и воспитывала тебя так, как ее воспитывали.
— Нет. Ей хотелось моих слез. Я однажды подслушала, как она жаловалась дяде: «Все дети как дети, закатишь оплеуху — и глаза на мокром месте, а Дзидру хоть колом бей — даже не пикнет и глядит бесстыже и упрямо. За что мне такой крест?» Не расслышала только, что дядя ей ответил.
— Натерла бы глаза луком и плакала без передышки. Никто бы тебя больше не драл.