Повести писателей Латвии
Шрифт:
— О чем ты?
— Думаешь, я не видела, что ты спал с моей матерью? «Возьми носки моего покойника, твои надо постирать и заштопать…» Твои я выстирала вместе со своими, сама заштопала и сама сносила. Не отдала матери. А ты еще не хотел узнать меня! Только, пожалуйста, не рассказывай никому, что ты взял меня девушкой!
Не зная, что сказать, я обнял и поцеловал Дзидру. Она тут же прижалась ко мне, но я слишком устал от картошки, мешков с рожью, чефиря и был слишком взволнован обилием новостей, поэтому, похлопав девчонку по бедру, лишь продекламировал:
— ТебяА теперь, девочка, закрой глаза и будем баиньки. Не то дядя рассердится: дядя устал, дядя хочет спать.
Она, чуть улыбнувшись, повиновалась.
Но уснуть я не смог. Что же будет теперь с клятвой, данной матери? И когда Дзидра лгала: сначала или сейчас? Может быть, и тогда, и сейчас, а может, и совсем не лгала… Ладно, поживем — увидим. Утро вечера мудренее.
Однако куда больше, чем даже Дзидра, волновала меня сейчас самая красивая и самая богатая когда-то в волости наследница — Гундега из Дижкаулей. Теперь она колхозное начальство. А ведь было время, когда…
Как же это тогда было?
— Хватит спать, тут не гостиница, — уже на заре растолкал меня незнакомый «ястребок». Я послушно покинул восьмиместную камеру, в которой выспался, как у Христа за пазухой; не забыл я и прихватить с собою вещмешок.
— Таскается тут с мешком, как базарная торговка, — ворчал «ястребок», провожая меня к начальству.
Тот тоже прежде всего посмотрел на мой сидор и приказал:
— Кинь в угол!
Я покорно сбросил рюкзак, в котором, кроме прочего добра, были предназначавшиеся Норе подарки от Саши и матери.
— Стрелять умеешь?
— Так точно!
— Покажи, как это делается. — И он положил на стол армейскую винтовку.
Я открыл затвор, дослал в ствол воображаемый патрон и снова закрыл затвор.
— А теперь разбери затвор.
Я и это умел.
— Собери!
Я выполнил приказание.
— Можно бы побыстрее, да и руки трясутся. Ну, ничего. Сойдет.
И он посмотрел мне в глаза:
— Пойдешь в караул. У нас людей не хватает. Так и отомстишь за свою Нору. Только учти, за каждый израсходованный патрон придется писать рапорт. — И он кинул на стол обойму, которой я тут же зарядил магазин.
Тут, что-то вспомнив, начальник улыбнулся.
— Лучи больше не мерещатся?
— Так точно, не мерещатся.
— Тогда ладно. Но смотри: до конца работы — ни грамма!
Так началась работа. Сперва я стоял на посту у волостного Совета. А потом…
Именно я — вместе с другими, конечно, — вывозил семейство Дижкаулей. Хозяина, старого клеща, я не жалел, не было мне жаль и Гундегу, красивую и гордую, которая до сих пор и словечком меня не удостоила, словно я был пустым местом. Она и тогда не сказала мне ни слова, только заметила отцу:
— Сами виноваты. Пригрели щенков на своей груди, а теперь они нас кусают. Мало ли он ел за нашим столом, за чьим-то теперь будет жрать? Это за наше доброе сердце. Давно надо было прихлопнуть, никто и не почесался бы. Шлялся по волости, как легавая собака, ко всем льнул, везде пролезал, откуда только берутся такие люди без принципов, а еще не стыдятся называть себя латышами! Мы, истые латыши…
Мне
почудился вой шмайсеров в Шкедских дюнах, а мой напарник непочтительно оборвал ее:— Заткнись, бандитская подстилка! Хватит, попила нашей крови и пота! Не поможет больше смазливая морда, там тебя научат работу любить!
Но все же мне было неудобно глядеть в глаза хозяйке Дижкаулей, что сидела, сгорбившись, между мужем и дочерью, со сложенными на груди, красными от вечной стирки руками. Может быть, конечно, руки эти отрезали хлеб и сало и для бандитов, может быть, но и мне они всегда отделяли кусок побольше, чем даже я просил, словно до ушей хозяйки не доходило, на сколько успел сбить цену старый клещ. К счастью, она смотрела сейчас только на свои руки и ни разу не подняла глаз.
Когда перебранка Гундеги с моим напарником стала чересчур громкой, а конца ей все не было видно, я, ни к кому в частности не обращаясь, громко проскандировал:
— Разоралась, как испанская шлюха из Барселоны!
А потом сердито сказал напарнику:
— Пускай собака лает, лишь бы не кусалась. А клыки у них теперь повыдерганы.
— Плохо ты их знаешь, — проворчал напарник, но все же смолк, а Гундеге тоже надоело стараться в одиночку.
…А нынче вечером бывшая дижкаульская Гундега привезла меня на мотоцикле в сушилку, и я пил с ней чефирь. Интересно, жива ли еще старая хозяйка Дижкаулей с ее красными, обветренными, натруженными руками?
…Занятый на новой работе, я опоздал на похороны Норы и никогда больше не встречался с ее мамашей. Последнее меня нимало не огорчает, а что до первого, — наверное, так было суждено. Можно ведь сходить на могилу и перекинуться словечком с девушкой или хотя бы еще раз прочитать ей:
Дорогая, Для тебя я в Тибете готов быть ослом, не боясь немоты, А ты? Улыбаешься только да ногти пилочкой пилишь, Словно весь я — на платье твоем лишь пятнышко пыли.Никогда больше не интересовался я и судьбой своего рюкзака, оставшегося в то памятное утро в уголке кабинета в волисполкоме. И, наверное, зря. Потому что в нем, видите ли, находился последний подарок Нориной матери своей дочери — белые теннисные туфли, показавшиеся ей, видно, самой подходящей обувью для деревенской грязи, для пыли проселков, и еще — белые бумажные носки.
Впоследствии Саша долго не оставлял меня в покое, выясняя, куда все это подевалось.
Сначала я ему, как своему парню, рассказал все, как было, но он недоверчиво посмотрел на меня:
— Мамаша велела сказать, чтобы ты их вернул.
Можно было, конечно, купить другие такие же, чтобы мать Норы утихомирилась, но я разозлился: будь Саша настоящим парнем, он и сам давно сделал бы это. И я резко спросил:
— А когда ты мне вернешь половину того сала, что я отдал за подарок Норе ко дню рождения? Договаривались-то пополам!
— Это совсем другой вопрос, — осмелился он заявить, глядя мне в глаза. — Это наше с тобой дело, а туфли Норе посылала мать.
— Нет, этот тот самый вопрос, — я с трудом сдерживался, чтобы тут же не выставить Сашу за дверь. — Вот ты отдашь сало или деньги за него, я куплю тенниски, а ты скажешь мамаше, что это те самые. Она и не отличит.