Повести писателей Латвии
Шрифт:
Помолчала и заговорила опять совсем о другом.
— Придется все-таки выручать драчунов. Люди все-таки, а мне работники нужны, как воздух.
И еще:
— Студентов у меня забрали. Я, мол, уже картофель копаю, а у других еще яровые на вешалах. Но вас двоих я отстояла, вы мне нужны здесь. Я друзей не забываю.
По моей спине пробежали мурашки, потому что я вспомнил, какими друзьями мы были некогда.
— Да, непонятно получается, — продолжала она. — Работать студенты будут в других бригадах, а за ночлег и кормежку отвечать должна я.
…Первая колхозная неделя прошла весело.
За игрой мы болтали о том о сем. Дядюшка Янис рассказывал о своем колхозе, и рано или поздно все его истории заканчивались словами «наша Гундега».
Наша Гундега сделала то, это и еще вот что. Вообще, если верить старику, с той поры, когда Гундега приняла бригаду, дела стремительно рванулись вперед, а жизнь — вверх. Если бы еще и в остальных двух бригадах были такие же бригадиры… Гундега себя не жалеет, с утра до вечера на мотоцикле, ни один лентяй от нее не укроется. От нее и муж ушел потому, что она однажды ночью, ругаясь с мужиками своей бригады, всех их называла по именам, и муж, бедняга, решил, что все они — ее любовники; тут старик рассмеялся.
— Нашел Екатерину Великую!
Тогда она отдала дочку свекрови — раз нет, так уж нет, — и стала вкалывать еще похлестче, прямо как оглашенная. Любой из ее бригады был бы рад ее на руках носить, но она ни с кем не связывается.
Самые заядлые пьянчуги, крикуны и хулиганы слушаются ее с полуслова, потому что ходят слухи, что у нее ухажер в милиции, и стоит ей сказать словечко, как людей из кутузки доставляют прямо на поле, и мужики вкалывают до седьмого пота и еще руку Гундеге целуют.
— Но самую хитрую штуку, — и старик довольно ухмыльнулся, — она учудила с самогонными аппаратами. Понимаешь, вместе с милиционером отобрала у всех и оставила только свой. А ее аппарат сделан в мастерской, по всем правилам. И она выдает его на похороны, свадьбы, крестины — но только тем, кто хорошо работал. А зимой пускает по списку, но только самым лучшим. Не знаю, может, и еще у кого-нибудь уцелел, а у меня она отнимать аппарат не стала, только строго-настрого запретила давать кому-нибудь, разрешила гнать только для себя. Иначе и мой пригрозила сдать в лом.
О более отдаленном прошлом старик, правда, не распространялся. Я его и не спрашивал. Зачем сыпать соль на старые раны? И так он изувечен на всю жизнь.
Однажды только он заметил:
— Что же удивительного, что Гундега такая: мать ее была настоящая ведунья и знахарка.
— Да ну? — удивленно откликнулся я.
— Да, многие болезни она заговаривала, от многих отчитывала, лучше докторов, на всякую хворобу была у нее своя травка. И сама не без волхвовства стала хозяйкой Дижкаулей.
— Чудеса, да и только; такого еще не слыхано.
— И слыхано, и видано. Мать Гундеги все наговоры переняла от своей бабки, которую еще и посейчас вспоминают старики. Но, кроме
заветных слов, у девушки ничего не было, только то, что на ней, ну и выходная юбчонка; своими заговорами она не зарабатывала, а если и помогала кому, то платы не брала. У меня, мол, руки-ноги есть, вот когда не смогу больше работать, тогда и станете платить за лечение. Заветные слова, мол, не для того даны, чтобы умножать добро, которое ржа ест и моль точит, а чтобы людей спасать. Так и батрачила она то на одном хуторе, то на другом, пока не пришла в Дижкаули. Аккурат тем летом хозяин заболел рожей. Сколько ни ездил по врачам, сколько ни наезжал к известным знахаркам, даже в литовскую церковь гонял лошадь, — ничего не помогало. Как не мог избавиться от хворобы, так и не мог.И тут новая батрачка вызвалась попробовать.
Хозяин только посмеялся да отмахнулся: столько славных докторов и ведунов не помогло, где уж батрачке справиться. Посмеялся и сказал:
— Ну, если вылечишь, я тебя сразу к алтарю поведу, — а жил он холостяком.
А батрачка наговорила, дунула, плюнула — и вся болезнь.
Дижкаулис слово сдержал: заложил дрожки и повез батрачку к священнику. В немецкое время хозяйка помогала беглым военнопленным и партизанам, а после — лесовикам. Рука ее всегда была готова отрезать кусок хлеба для голодного.
— А теперь что с ней? — решился спросить я.
— Да кто знает? Гундега вернулась без нее — с мужем, он работал шофером, трактористом, автомехаником — и еще с маленьким ребенком на руках. Тут же впряглась в работу. Делала в поле все самое тяжелое, пока не назначили бригадиром. Она еще при немцах окончила сельскохозяйственное училище, там, далеко, заочно сдала за техникум, теперь учится дальше, тоже заочно. Муж ее — из соседской волости, лет на двадцать постарше, оттого и ревновал без меры. А заветные слова Гундега знает. У меня у самого однажды зуб так схватило — хоть на стенку лезь, не помогали ни сивуха, ни табачная крошка, ни аптечные таблетки, ни рябиновая зубочистка. А Гундега заговорила зуб — и по сей день не болит.
…Это была легкая и веселая неделя. На мешки с зерном мы больше не забирались: в нашем распоряжении была отдельная квартира с двуспальной кроватью, но такой невыразимой близости, как в первую ночь, больше не возникало.
А однажды утром, на заре, в сушилке появился незнакомый человек и попросил Дзидру выйти на минутку.
Разговаривали они не минутку, а битый час. Дзидра вернулась заметно оживленной и отозвала меня в сторону.
— Знаешь, кто это был?
— Откуда же мне знать?
— Мой дядя, теткин муж. Ругал меня за то, что удрала: поговорила бы, мол, с ним, и все устроилось бы как следует. Говорит, они обыскались по всем больницам, потом обратились в милицию, и там — не сразу, правда, — им сказали, где я нахожусь. Говорит — хорошо, что я хочу учиться. Многим они мне помочь не смогут, но что-нибудь придумают. Мало ли я его детей нянчила, стряпала… Говорит, — рад, что я стала студенткой, зовет приехать хотя бы за вещами, поговорить по-человечески. И учительница тоже спрашивает, куда я исчезла. Он говорит — неужели все вместе не придумают, как высшую школу одолеть? И денег оставил, — показала мне Дзидра несколько бумажек. — Тебе не надо?