Повестка без адреса
Шрифт:
Почему в России на плаву только воинствующая серость?
МАРИЭТТА
Московская армянка, родной язык — русский. Ей сорок пять, пианистка, закончившая консерваторию, она не может прожить преподаванием музыки, и ей приходиться подрабатывать в турагентстве. Мариэтта поздно вышла замуж сроком на шесть лет, и с тех пор ещё столько же делит с бывшим мужем имущество. Судебные издержки давно превзошли его размер, но обе стороны не могут остановиться. Детей у Мариэтты нет, она живёт в родительской квартире с семьей старшего брата. Он доктор естествознания, что не мешает ему быть под каблуком у жены. После смерти родителей между братом и сестрой идёт непрерывная война, делят квадратные метры, неспособные договориться. У них три комнаты, но большая заперта на ключ как «спорная». Живут «на ножах», с подрастающей племянницей Мариэтта не разговаривает. В комнатке, которую
ВЛАДИМИР АЛЕКСАНДРОВИЧ
Все звали его «маэстро». Потомственный музыкант, выпускник Киевской консерватории, подающий надежды. Но талантливых пианистов много, а места на сцене всем не хватает. И он учительствовал в школе, изредка давая концерты. Между делом женился, родил дочь, развёлся. Жил с матерью, не собираясь взрослеть. А когда она умерла, мир перевернулся. Стал пить, не находя места в родном городе, где все напоминало прежнюю жизнь, уехал в монастырь. Там за ночлег и стол учил певчих на клиросе. Но и в монастыре с его жестким уставом не прижился. Стал снимать углы в близлежащем городке, кормился уроками, едва сводя концы. В быту был совершенно невыносим, оставаясь большим ребёнком, капризным, ранимым. Долгими зимними вечерами сидел за роялем, и через светящееся окно можно было видеть, как он изредка всхлипывал: «Никто… никому… никогда…» Последний год выдался особенно трудным, Владимир Александрович жил, где придётся, но ежедневно молился, часто исповедовался, причащался. Скончался «маэстро» от инфаркта, позвонив из больницы духовнику: «Молись за меня, умираю…» Высокий, грузный, он едва поместился в гроб, и до могилы его несли на подкашивающихся ногах. И после смерти он оказался неудобным, ненужным, как и при жизни. Дочь, едва появившись на похоронах, сфотографировалась с покойным и сразу уехала. На его наспех сколоченном кресте нет даже имени.
А через месяц «маэстро» забыли, будто и не было.
ОЛЕГ
Худой, с длинными, свалявшимися волосами, он лежал на соседней койке под капельницей. Ему сорок, месяц беспробудно пил. Умерла жена: на кухне, за столом, отказало сердце. Не пила, не курила, не болела. Осталась дочь двенадцати лет. Родственников нет. «Как жить? — повторяет он, придя в себя. — Как жить?»
АЛЁША
Ему тридцать. А на вид — не больше девятнадцати. Занимался спортом. Красивый, хрупкий. В поведении что-то странное. Живёт с матерью, без отца. «Умер». «Несчастный случай?» «Рак». «И сколько было?» «Тридцать два». Уже шесть лет Алёша лечится в психиатрических клиниках. «Помогает?» «Помогает», — глотает он горсть таблеток. И тут я понимаю, что в его поведении кажется странным. Он не улыбается.
СЕДОЙ
Так в школе прозвали Сашу Ф. за белые прилизанные волосы. Он жил в подмосковной Апрелевке и, когда родители уехали на похороны родственника, позвал друзей из Москвы. Пришли и друзья друзей, в доме набралось человек двадцать. Перепились, передрались, разворотили крыльцо, высадили окна, раскурочили ломом печь. Наутро, протрезвев, ужаснулись — Мамай прошёлся! И заспешили на электричку. Оставшиеся кое-как прибрались. С перепугу Седой думал поджечь дом, списав всё на пожар. Но где тогда жить? Решили нанять рабочих — до возвращения родителей оставались сутки. Но как достать денег? Седой побежал к своей бабке, жившей через три дома. Умолял, плакал. Бабка отказала. Тогда он зарубил её топором, а тело бросил в погреб. Вернулся весь в крови. Суд не учёл состояние аффекта. Ему уже исполнилось восемнадцать, и он получил двенадцать лет. Вышел Седой уголовником. Грабил банк. Получил новый срок. Теперь Седой — рецидивист.
НУГЗАР
Он наполовину грузин, по отчеству Иванович. Пол-века прожил в московской квартирке с матерью, которая плохо говорила по-русски. И свысока поглядывал на русских.
После института Нугзар пошёл в аспирантуру, защитил кандидатскую. Работал на кафедре. А после сокращения, в девяностые, зарабатывал торговлей антиквариатом.
Когда мать умерла, Нугзар женился. Взял женщину со взрослой девочкой. Его жену восемнадцати лет выдала за наркомана мать, которая завела молодого любовника, а дочь мешала. Наркоман проводил большую часть времени в тюрьме, а, когда выходил, устраивал из квартиры притон. Девочка росла нервная, болезненная. «Трудный подросток», — смеялся Нугзар, делая с ней уроки. Она звала его папой, а вскоре у неё родилась сестра. С деньгами стало совсем туго. К этому времени перепродажа
антиквариата себя исчерпала, и Нугзар занялся ночным извозом. И окунулся в другой мир. Бандиты, ночные бабочки, нелегальные мигранты. Вспоминая Москву детства, Нугзар всё больше становился русским националистом.Раз у него сдали нервы, и он влепил приёмной дочери пощёчину. Та убежала из дома. Две недели Нугзар ездил по районным подворотням, притонам, сутенёрам. «Срок вышел, — сказали в милиции, — готовьтесь к худшему». У Нугзара опустились руки. А нашли её у дальней родственницы. О своих приключениях молчала. Но было видно, что пришлось нелегко.
У Нугзара в машине обрез. Работа ночная, всякое случается. А недавно на него напала группа молодых таджиков с ножами. Порезали. И он двоих порезал. Если бы не подоспевшие шофёры, убили. Нугзар два месяца провалялся в больнице. У него часты сердечные приступы. «А кто будет семью кормить?» — отказывается он от санатория.
ДОМ С ДВУМЯ СТОРОНАМИ
У отца не было жены. Во всяком случае, он никогда о ней не рассказывал. А сын не хотел заставлять его врать про аиста с капустой или родильную горячку, от которой умерла мать. Он подозревал, что мать бросила их. Как бы там ни было, отец стал для него всем. И сын не жалел. Он не помнил, как отец качал зыбку, напевая себе под нос, не помнил, как кормил его, разогревая овсяные хлопья, а потом горбился за столом, наблюдая, как море за окном запускает в небо солнечный диск. Самые ранние воспоминания у сына были связаны с садом, в котором пахло яблоками. Отец сидел тогда на террасе, присматривая, как он ловит сачком бабочек. Вокруг пели птицы, его панама тонула в густой траве, а восклицания сливались со стрёкотом кузнечиков. Казалось, так будет вечно, казалось, не будет конца этому светлому летнему дню. И вдруг набежала тучка, и сын будто укололся о розовый куст. На мгновенье он осознал, что придёт время, и его не станет: всё вокруг — солнце, деревья и мир пребудут, а он исчезнет неведомо куда, как исчез только что раздавленный жук.
От ужаса сын не мог даже плакать. Он застыл посреди разнотравья, растерянно вцепившись в рукоять сачка.
Отец прочитал его мысли.
«Этого не случится, — положил он на его темя тёплую ладонь. — Пока ты сам не захочешь».
И сын поверил.
Жили они замкнуто, редко приглашая чужих в дом на городской окраине с двускатной крышей и низкой кирпичной трубой. Ребёнок был поздним, на таких изливают жаркую, нерастраченную любовь, такие становятся светом в окошке. А сын не понимал, что может быть по-другому. Его мир населяли теснившиеся в отцовской библиотеке книги, огромный сенбернар с вислыми ушами и жёлтая канарейка, беспрестанно щёлкавшая в клетке под потолком. Ему казалось, он понимает её песни, подсыпая зерна, сын цокал в ответ языком, посадив на ладонь, гладил мизинцем по крохотной головке. А бывало, разъезжал верхом на сенбернаре, заливался радостным смехом, повизгивая, как щенок. Но овладеть речью не мог. Врачи объясняли это очажком, который сложился в одном из мозговых полушарий. «Немота, как запруда, — говорили они, закрывшись в отцовском кабинете. — Чтобы её прорвать, нужно потрясение».
Но отец не хотел рисковать.
«Бог слышит мысли, чёрт — слова, — успокаивал он сына, гладя его шёлковые кудри. — Слова только уводят от истины…»
В первые годы приходила седая, надутая бонна, учила складывать слоги из кубиков, не горбиться за столом, пользуясь ножом с вилкой там, где можно управиться руками. А потом она исчезла.
— Вы уродуете его! — доносилось сквозь плотно прикрытые двери. — Он же не растение — распахните, наконец, оранжерею!
— Мир ужасен, — басил отец. — Нам ли не знать?
Бонна шипела об испорченном детстве, убеждала, что ребёнка надо готовить к жизни, а не растить Обломова. Но отец оставался глух. Под конец она хлопнула дверью, не дожидаясь, пока на неё укажут. Нанимали и другую — англичанку в буклях. Она пыталась установить свои правила, при каждом удобном случае рассказывая, как воспитывают у неё на родине.
И однажды отец не выдержал.
— У вас и язык-то собачий! — взорвался он. Англичанка недоумённо вскинула брови. — Конечно, собачий, — стоял на своём отец, — недаром, по-вашему «бог» наоборот означает «пёс».
— Русские вечно всё выворачивают, — нашлась англичанка, собирая чемодан. — За это вас и ненавидят…
Учителей больше не приглашали. Отец сам занялся воспитанием. Он рассказывал про моря, в которых соли больше, чем песка на дне, объяснял, почему ревёт бегемот и молчит камень. Они вместе ползали на коленях, расстелив на полу старинные карты, разбирали монеты, которыми вместе с небылицами расплачивались в исчезнувших портах моряки. «Когда-нибудь ты станешь моим помощником, — мечтал отец, развалившись в гамаке. — Но для этого нужно много учиться».