Позиция
Шрифт:
Лида говорила это, как бы иронизируя над собой, да и над ним. Наверно, повела разговор в таком тоне нарочно, чтобы легче было перевести в шутку, а то и оборвать. Он понял. И спросил вдруг:
— Ты в самодеятельности не участвовала?
— Нет, а что?
— Ничего.
— Берегись, — прищурила она серые блестящие глаза. — Я теперь правду говорю. Я женщина коварная.
— Уже слыхал, не наговаривай на себя.
— Я не наговариваю. Злость у меня на всю жизнь и на всех. Я хотела бы… хотела бы отомстить. Сначала думала, что так оно и будет. Что я… Ну, расслаблюсь, освобожусь от всяких условностей. Я же еще не совсем старая. И еще красивая. Правда?
— Правда.
— А теперь вижу, что не могу.
Его
— Тебе бы надо… куда-то свою энергию направить, — осторожно посоветовал он.
— Я и направляю. На твои поля…
Они шли полевой дорогой мимо жита. Была середина июня, рожь уже выгналась, скоро станет наливаться, но была в ней и какая-то блеклость, словно ей не хватало сил. И не хватало действительно, поле просило дождя, сгорало под солнцем. И сгорала Грекова душа, пласталась над житом. Она изнывала по нескольку раз в год и расцветала с дождями и травами, об этом он подумал смутно, краем сознания, потому что слушал Лиду. И все как-то странно перемешалось: страх перед засухой — уж тогда все припомнят ему, что отказался от севооборота, — вековечная печаль хлебороба и вызывающая Лидина откровенность, ее многозначительные взгляды, намеки и предчувствие какой-то беды.
«Эх, чего там, — подумал он вдруг. — Выдумал на свою голову… Цацкаюсь! Поехать бы с ней на сенокос…» И почувствовал настоящее волнение, и боялся, чтобы она наперед не угадала его. И уже что-то в нем ломало все запреты, хотя он и понимал, что Лидина нервозность, неуравновешенность даром не пройдут — ведь столько лет помнила про него и даже сюда приехала. Но радость становилась чем дальше, тем больше, она даже перебивала страх, вызванный мыслью о сенокосе.
— Хожу вот по полям, и так странно, — неожиданно сказала Лида. — Словно меня две ходит. Может, поля не те. Вот там было пастбище, я там корову пасла…
— Видишь, — перебил он ее, — кукуруза по кукурузе. Уже четвертый год. Взошла хорошо.
— Осень покажет… Ты и не помнишь, как я пастушила?
— Лида, — решился он вдруг на вопрос, который давно хотел задать ей, да все не выпадало случая. — Твоя мать видела, как уводили моего отца. Что она рассказывала?
— Я помню и сама.
— Не шути. Сколько тебе было лет? Четыре.
— Я не шучу. Слыхала, на тебя до сих пор анонимки пишут?
— Пишут. Не в этом дело. Я хочу знать сам.
— Разве мать не рассказывала?
— Рассказывала. Но, может… ты припомнишь еще что-то.
Лида подняла глаза, задержала на нем взгляд.
— А как надо… чтобы она рассказывала? — В ее голосе он уловил и сочувствие, и радость, и почти угрозу.
Он посмотрел на Лиду и понял, что ничего не знает о ней. Кто она, какая она, даже какой она была когда-то.
— Знаешь, Лида, это уже… Я хочу знать правду, и больше ничего.
— Ну, ты и так знаешь ее. Если будет надо, я подтвержу.
— Не надо, — буркнул он.
Они дошли до конца ржаного поля и остановились на краю кукурузного лана. Он был сплошь черным от грачей.
— Пропала кукуруза, — сказала Лида. — Повыклюют все стебельки.
— Завтра начнем с ними расправу.
— Расправу? Какую? — удивилась Лида.
— Я уже подсчитал, — почему-то неохотно объяснил Грек. — Патрон стоит семнадцать копеек. Восемь сторожей на лан, по пятьдесят патронов.
— Ты что, считал убитых ворон? — спросила она пренебрежительно.
— А что остается? Нынче приходится подсчитывать все. Гектары, надои…
— Энтузиазм?
— Энтузиазм.
— Любовь на душу населения?
— И ее тоже. Вон пришла ко мне девушка, доярка, пожаловалась на нехватку любви… Пришлось отпустить туда, где ее в избытке.
— Ты и на такое способен?
— А что ж ты думаешь?
— А как у самого?
Перебор, недобор?Он сразу остановился. Тропинкой мимо леса, метрах в ста от них, шли три девушки. Среди них Лина, наверно, возвращались со своего участка, со льна. Лина увидела отца, помахала, даже сделала движение к нему, но что-то остановило ее. Он понял и смутился. Казалось, чего бы ему стыдиться, и все-таки неприятная волна прихлынула к сердцу. Он попытался представить, что в эту минуту Лина думает о нем. Считает, что в его возрасте уже не нужно ничего, кроме кабинета и сладкого чайку на ночь? В нем снова, но уже совсем иначе отозвались собственные слова: «Мне стыдно об этом слушать». Стыдно — как раз перед Линой, ее чистотой, ясностью, ее верой в него. Если бы она знала, о чем минуту назад он думал…
Василь Федорович даже рассердился на себя. Попытался высмеять, даже сравнил себя с игрушечным медведем, привязанным за веревочку (так играла Зина), но ничего не получалось. И почему именно Лина, а не Фросина? Не Оля, не Зинка? Конечно, они тоже, но Лина — особенно.
И, чувствуя, что недавняя радость и тревога как бы растворились, зашагал дальше по полю. Донимала жара, духота, и горизонт странно менялся, и он вдруг понял, что собирается дождь. В Белоруссии дожди прошли, вот циклон и двигается к ним. И эта мысль, это предчувствие облегчили сердце, и он улыбнулся Лиде иначе — дружески и прямо.
— Я надеялась, что ты тоже несчастлив.
— Почему?
— Как правило, с годами несчастными чувствуют себя почти все. Нам кажется, что мы слишком мало взяли от жизни.
— Туда, — он ткнул пальцем вниз, — все равно ничего не возьмешь. Зато совесть не загрызет.
— Ты, оказывается, философ, — усмехнулась она.
— У нас тут все философы. Поговори вон с дедом Шевелием…
И он решительно перевел разговор на севооборот.
Предчувствие Василя Федоровича оправдалось. Только он приехал домой, как за лесом загрохотало. Тяжелые синие ветрила раздулись над землей, в мгновение ока стемнело, все приникло, притаилось в сладком и страшном предвкушении грозы. Ветрила летели и летели, с небесного корабля сбрасывали бревна, и они грохотали и гремели, вода в пруду потемнела и поблескивала таинственно и грозно. А еще через мгновение хлынул ливень. Дождь хлестал по крыше, по листьям, по траве — вода словно кипела в ней, — и плеск звучал, как музыка.
— Закрой окно, — попросила Фросина Федоровна, когда громыхнуло над самой крышей.
Василь Федорович подумал, что и вправду надо бы закрыть, но не хотелось, было так приятно слушать шум ливня, плеск воды, которая сбегала по желобу в подставленные корыта. Ливень сек деревья, а они смеялись, раскачивались в его клокотании, переплетаясь ветвями. Во всем этом было что-то мистическое, и Василь Федорович подумал: что там ни говорит наука насчет сгустившегося пара и выпадения его на землю водой, а он чует тайные силы природы, вещие ее силы — обновление, жизнь, да без этого ливня и радуги на земле не было бы ничего.
На минуту гроза утихла. Василь Федорович лег грудью на подоконник и увидел за Десной радугу. В траве под яблонями блестела лужа, капли звонко падали в нее, частый их перестук радостно отзывался в сердце, в зарослях перекликались птицы, готовые рвануться к небу. Но на этот раз ошиблись и они. Новая волна грозы смыла радугу, гром утих, а дождь набирал силу. Ровный, тихий — обложной.
— А что, если закрыт шлюзик на Стожарах? — вдруг забеспокоился Грек и засобирался. Он был почти уверен, что шлюзик никто не закрывал, но ему уже теперь, сию минуту, захотелось проехать по полям, поглядеть, как они пьют воду, как поднимаются рожь и пшеница, как расправляют нежные ладошки побеги картофеля и кукурузы. Фросина Федоровна не стала его отговаривать, хотя и догадывалась, что шлюзик только предлог.