Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Может быть, до него и не дойдет, а сам человек усовершенствуется, — сказал Дащенко и лег навзничь, подложив под голову руки. — Бессмертие откроют.

— И это не лучше.

— Почему? Боитесь, что оно для всех? И для негодяев, и для паразитов?

— Может, только они им и воспользуются. Да и что это даст? Мы же только себя помнить будем. Ну… раз отлюбил, дважды, трижды. А дальше? Счастье — от сердца, а не от головы, какой бы мудрой она ни была.

— Не весьма прогрессивная философия.

— Возможно. Но… мы сердцем чувствуем, когда нам хорошо. Им любим. А что есть в мире больше любви?

— Можно подумать, этот вопрос стал на вашей повестке жизни сверхочередным? — пошутил Ратушный и таким образом перебил спор. — А ну-ка, признавайтесь, пока не дошло до бюро райкома.

Если б стал… так никакое бюро меня бы не остановило, — с вызовом ответил Грек. — Но, сдается мне, поздно. Я всегда говорил, у меня — баланс. Дважды я любил — меня не любили, дважды меня любили — я не любил. Брутто-нетто — сошлось точно. — И почему-то подумал про Лиду, и в его сердце шевельнулась то ли жалость, то ли недоумение.

— Что же брутто, а что нетто? — спросил Ратушный.

— Брутто — сама любовь, а нетто — то, что она приносит.

— Что же?

— Ну, всякие нравственные муки…

— На вас это не похоже.

— Если закрутит, человек сам себя не узнает.

— Это правда, — грустно усмехнулся какому-то своему воспоминанию Ратушный. — В юности нам чаще всего выбирает дорогу сердце. Разум, случается, ведет и по лабиринту, ищет лазеек, видит обходные дороги, а сердце рвется напролом. Тогда его легче прострелить, но тогда оно взлетает до высоты необыкновенной. Сколько раз убеждался. Даже во время войны.

— Выходит, надо верить только сердцу? — бросил Дащенко.

— Не всегда, конечно. Я имел в виду сердце доброе, совестливое.

Ратушный сидел, охватив руками колени, а по его большому, со шрамом, лицу блуждали красные отблески. От этого лицо казалось суровым, жестоким. Но Грек знал, что это не так, что уравновешены оба начала и что гармония эта удивительна и постоянна. Уже не впервые Василь Федорович чувствовал себя рядом с этим человеком учеником и, хотя сам давно не терялся перед миром и перед людьми, каждый раз по-новому восхищался Ратушным. Он чувствовал удивительную родственность с ним, которая, конечно, не была родственностью в прямом смысле, просто сказанное Ратушным всегда было настоящим. Сейчас он в разговоре чуть-чуть отдал преимущество сердцу, и Грек догадывался почему, как догадывался и Дащенко. И не только вечер, костер, плеск Десны были тому причиной. Его вела забота о будущем, о них обоих, и становилось понятным, что эта мысль идет от сердца.

— И вот, если после всех этих философий посмотреть на наши дела, — как бы подытоживая, сказал Иван Иванович, — так выходит… не все хорошо выходит. Сегодня мы в границах района умеем и можем многое, покупаем машины в частное пользование, хорошие дома… Асфальтируем тротуары. А скажем, асфальтировать тракторные станы не можем. Вот вам и пропорция. Вперед — назад. И тут думать да думать. И не только нам троим. Где мы движемся вперед, а где — назад… То есть не назад. Но как сделать, чтобы и там и там идти в ногу? И тут всему должно быть место и мера: и традициям, и мечтам, и душевному покою, и отдыху. Наша сила в том, что думаем сообща.

Иван Иванович поднялся, нагреб хворосту и кинул на обуглившийся пень. Мгновенно вспыхнуло пламя, раздвинуло темноту, и оба — Грек и Дащенко — поняли, что это последний на сегодня огненный обряд, прощальный. И стало хорошо от этой вспышки, трескучего огня, который прожигал темноту, и грустно, что уже конец вечера.

Разговор завершался при последних отблесках и был обычным, деловым — посевы, надои, комплекс. Ратушный отправился к машине, Грек и Дащенко на несколько минут задержались — гасили костер. Один черпал казанком воду из речки и подавал на кручу, а другой выливал. Мгновение еще постояли рядом, белый пар валил из-под ног, легонький ветерок отвевал его в сторону речки.

— Скажите, Василь Федорович, — спросил Дащенко. — Вы уверены, что ваш отец погиб вместе с другими?

Это было так внезапно, будто Грека ударили из темноты, он хотел ответить язвительно, зло, но подумал: если Дащенко спросил вот так, в неофициальной обстановке, у костра, так не для того, чтобы обидеть. Что же заставило задать этот вопрос?

Дащенко опередил его:

— Пришло письмо. Я понимаю, момент выбран для вас сложный. Высекаете на камне имена.

— Письмо анонимное?

— Не совсем.

И в нем трудно разобраться.

Василь Федорович молчал. Плакала за речкой сова, словно кликала беду, а он не знал, что ответить.

— Это и правда сложно, — молвил наконец. — И одним словом ничего не объяснишь. Но главное — я верю в отца. Понимаете — верю!

— Это я понимаю, — сказал Дащенко.

«Но этого мало», — слышалось недосказанное.

Внезапно над лугом вспыхнули два сильных луча, и в их свете замелькали тысячи мотыльков и всяких ночных козявок, заворчал мотор и послышался приглушенный его гудением голос Ратушного:

— Борис Ларионович, Грек, поехали…

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Откуда же эта вера в отца? Только потому, что он — его отец? Неизвестность мучила с самого детства. Сначала все получалось просто: хорошо бы отец был солдатом, пускай даже и погиб бы, но с честью. Только потом Василь Федорович понял, что это эгоизм и думать об отцовой смерти с точки зрения своей жизни непристойно. Он ничем не мог повлиять на отцову жизнь, а требовать чего-то от его смерти — это уж совсем никуда. Но невольно его собственная жизнь как бы замыкала его в отцовом кругу. И уже не было своего будущего и сиюминутного, а и чего-то иного, что лежало в кругу более широком, и он обязан был доискиваться правды. Хотя, чем дальше, тем больше ощущал кровную связь с отцом и уже не мог от этого отойти, и если на отце была вина, то она была и его виной, хотя бы потому, что так непререкаемо он восставал против ее возможности. Все связывало их: этот вот памятник, эта могила, судьба села, в котором отец начинал то, что продолжает он.

Мысленно он спорил из-за отца не раз, защищая его. Хотя иногда в трудные минуты и вспыхивало: «Жизнь сложна, она порой ломает человека». Но спохватывался и отгонял эту мысль.

Вот и сейчас. Лежал на веранде (летом спал там постоянно), за стеклами царила ночь, полная жизни, запахов, звуков, он словно бы плыл по ней, но это плавание не мешало ему думать. Где-то на Песках взлаивали собаки, прохрипел от клуба баян, потянув за собой гомонящих парней, загудела машина, и сквозь размышления проклюнулось: «Кто это так поздно?» Иногда о стекло ударялся жучок, наверно, из ночных слепцов, которые не видели стекла. А он думал. Собирал воспоминания, как знахарь травы в корзину: с лугов, из лесов, с болот, с сухих холмов — и связывал в пучочки, которые составляли что-то целое, могли врачевать. Из тех воспоминаний рисовал себе образ отца, как отлитый в одной форме памятник — без щербинок и пустот. И это было, пожалуй, самым важным. Он придирчиво вглядывался в его образ, оживлял его в далеких днях и событиях, снова и снова представляя, как вел себя и мог повести Федор Грек в тех или иных обстоятельствах. И опять: каким он был? Соответственно этому и должен был себя вести. Огонек веры не угасал в Василе Федоровиче никогда, никакие случайные дуновения и ливни не могли его погасить, наоборот, чем больше сгущалась темнота вокруг отцовского имени, тем ясней горел для Грека этот огонек, и материнская уверенность, и собственные раздумья говорили тоже в пользу отца, и все-таки это напоминало блуждание в предрассветном тумане, топтание на одном месте, когда деревья, кусты и другие предметы приобретают волшебные очертания, когда ты даже хорошенько не знаешь, светает или все еще разливается вокруг лунное сияние, а главное, не знаешь, куда идти. Но он должен был идти, он просто не мог стоять на месте.

Он и шел… мысленно. Он вообще последнее время стал много думать. Наверно, человеку иногда все-таки нужно обдумать до конца себя и свою жизнь. Тогда меняется сам человек. Прибавляется в нем совести и доброты. А только ими и можно жить. До этих простых истин, как ни удивительно, он доходил медленно и туго.

«Совесть, она тоже мучится бессонницей, — говорил он себе. — Только, наверно, не у всех. Если уж она есть, так есть, а если ее нету, так нету! Ее не взвесишь на весах и даже не просветишь рентгеном. И бывает так: чем в большую посудину наливаешь, тем ее меньше. Растекается, что ли? Мне кажется, нынче что-то заботятся о совести мало. Хлеб и молоко — это хорошо, и знаем, как приумножить их, а вот как приумножить совесть?..»

Поделиться с друзьями: