Праведная бедность: Полная биография одного финна (с иллюстрациями)
Шрифт:
Но вот гроза прошла, а облегчения все нет, такой уж сегодня день. Пропали бык и корова. В горле еще стоят комом недавние слезы, и тем легче накипают новые: что будет, если корова и бык не найдутся? Исчезнувший вожак стада показывается на опушке леса, но, словно взбесившись, несется прочь, как только Юсси приближается к нему. Волки! В слезах, истово молясь богу, Юсси, взрослый мальчик, во весь дух бежит по лужам к дому, и каждую минуту ему слышится рев задираемой волком скотины. И тут, может статься, какой-нибудь старик лесовик, одиноко живущий в своей избушке, выйдет на шум, смутивший вечерний покой, и отправится на пастбища Туорилы посмотреть, что там приключилось. В трясине он видит выбившуюся из сил корову, вокруг с
Немало утренних зорь, дней и вечеров провел здесь Юсси, и все они были разные, все не похожи друг на друга. Маленький пастушок, конечно, не замечал, что делается с его душой, но эти зори, дни и вечера не прошли для него бесследно: у него появилось какое-то чувство оторванности от времени — прошлое умерло, растаяло, как недавний сон, и не было ничего, что связывало бы его с настоящим. Он был ни батрак, ни хозяйский сын, ему не разрешалось жить ни в работницкой, ни в чистых покоях, только в пекарной.
А потом наступил вечер — канун того дня, когда начиналось учение в воскресной школе. К тревожному ожиданию примешивалось чувство какой-то грустной радости — предстояло вступить в новую полосу жизни. В сумерках, ни у кого не спросясь, Юсси пробрался в пустую работницкую и долго сидел там, тихо напевая одну из тех песен, которые поют только взрослые, и от терпких ее слов сладко млела душа. Не ушел он и после того, как люди возвратились с работы. Хозяин самолично пришел за ним, и странно сурово прозвучал его голос, когда он спросил: «Ты что тут делаешь?» Уже в этом вопросе сквозило предвестье того нового, что должно было начаться завтра.
Ровно подстриженные подростки сидят на церковных скамьях и вроде бы слушают объяснения пробста, толкующего о святой троице. Пробст говорит медленно и отчетливо, высоким церковным слогом, который никак не вяжется со смазными сапогами и сермяжными куртками мальчиков. Смысл его речи, отточенной и как бы отстоявшейся за многие десятилетия, не доходит до заскорузлого избяного ума подростков, хотя интонация голоса, его ритм настраивают душу на тот лад, к которому она тяготеет наследственно, из рода в род. Однако изначальные понятия об отце, сыне и святом духе в образе птицы остаются незыблемы. Все они нарисованы над витиеватыми буквицами катехизиса.
Не один из этих мальчишек в трудный час истово поминал имя божье. Бог тоже переходит по наследству, из рода в род, только познается он не со слов наставника, а через тяжкие испытания жизни народной. Он воскресает в крови отца, когда тот спешит глухой лесной тропою к своей избушке, чтобы в последний раз обнять умирающее дитя. И когда старый дед, всю неделю просивший пить, наконец отходит, что-то невнятно пробормотав напоследок, бог и его осеняет своим покоем. Маленькие ребятишки с серьезными лицами наблюдают, как бог приближается к взрослым, и сохраняют его для будущих поколений. В их представлении бог зачастую принимает черты отца: он старый, суровый и требует к себе уважения.
Однако этот бог недоступен множественной душе подростков воскресной школы. Когда учишься, голова забита совсем другим. Надо зубрить уроки из катехизиса, если не хочешь остаться или пройти «условно»; надо следить за тем, чтобы в лукошке всегда было съестное; и надо вести себя так, чтобы не сделаться всеобщим посмешищем. Вечерами, когда хозяина, у которого квартируют ребята, нет дома, все отправляются куролесить в деревню. Если не придумают ничего другого, затевают толкотню, которая зачастую переходит в ссору, а то и в настоящую потасовку.
Был как-то такой случай. Юсси дулся в стороне от разыгравшихся ребят, и мимо них случайно прошел пробст. Хотя он ничего не сказал, ясно было, что поведение одиночки показалось ему подозрительным. Когда пробст скрылся из
виду, Юсси порядком досталось.— Твой отец был Пеньями! Твой отец был Пеньями! — горланили мальчишки. А на следующий день пробст попутал Юсси на непознаваемости таинства крещения и сказал: «Послушай, Иохан Беньяминов сын — как ты проводишь свои вечера! Ты разгуливаешь по деревне и не стремишься постичь святость дел господних! Говорю тебе: внемли моему назиданию».
Во взглядах мальчишек, наблюдавших за пробстом и Юсси, светилось злорадство.
Конфирмационное ученье принесло Юсси одни разочарования и не дало ничего такого, что чудилось ему в той песне, которую он, томясь ожиданьем, напевал в работницкой вечером накануне поступления в воскресную школу. Правда, и теперь по вечерам, когда он оставался один в доме, где временно квартировал, на него находило желание петь. Он достиг того возраста, когда мир рисуется единой, сотканной из грез картиной. Главное место в ней занимали Туорила и село, где он проходил наставление в вере, а вокруг — целая сумятица чувств, владевшая им в эту пору. Жизневосприятие расширялось, и мальчик волей-неволей должен был следовать за ним; казалось, пространство распахивается, и его нужно чем-то заполнять. Прежние представления о конфирмационной поре, сложившиеся еще в годы жизни на Никкиле, казались теперь смешными и съеживались, блекли. Беспомощно и неловко чувствовал он себя в этой просторной, чистой избе, из окон которой видны были в сумерках крыши и улицы деревни. Он жил здесь под гнетом постоянной необходимости что-то делать, малейшее нерадение грозило наказанием. И еще над ним тяготел страх, что он не сумеет как следует исполнять то, что от него требуют.
Чувство беспомощности достигло предела в тот момент, когда он принимал причастие. Следовало думать о боге, но бога не было; было лишь легкое опьянение новизной, когда он впервые в жизни попробовал облатку и вино. У пробста, пастора и ребят был такой вид, будто бог ко всему этому не имеет ни малейшего отношения. Детей конфирмовали, «допускали к причастию», это был торжественный момент — вот и все.
Сытым покоем дышит зажиточная деревня воскресным днем, когда лето на исходе. Завтра на Туориле начнут жать рожь.
Вся прислуга ушла, один только Юсси остался дома: у него нет даже той свободы, которой пользуются работники. Хотя он уже ходит к причастию — как много вкладывалось в это понятие тогда, когда оно было чем-то неизведанным, и как мало оно дало ему, превратившись в реальность! — и ему ничего не запрещают, а только приказывают или ругают, атмосфера, царящая в этом доме, гнетет его. Со времени своего пастушества Юсси все сильнее ощущал этот гнет, и особенно невыносимым он стал после конфирмации. Две недели назад, на покосе, хозяин опять отколотил его. Когда Юсси, ругаясь сквозь слезы, поклялся в присутствии других, что и году не останется на Туориле, один из торпарей сказал:
— Так-так, стало быть, Юсси не хочет наниматься на тот год?
— Черта с два я наймусь! — всхлипнул в ответ Юсси.
— Да ты поди и нынешний-то год не по найму, за так работал, — продолжал торпарь, и Юсси почувствовал, что его угрозы вызывают у людей лишь равнодушную усмешку, что в его положении есть что-то такое, чего он до сих пор не знал. И вот в этот тихий воскресный день случилось так, что Юсси ненадолго остался наедине со скотницей, которая причесывалась в людской. Скотница была большая охальница, но сегодня разговаривала с Юсси совсем по-человечески, хотя на людях, во время работы, так и норовила отпустить ему — жалкому щенку — какую-нибудь лихую непристойность. Такое миролюбие подбодрило Юсси, и он стал задавать ей вопросы, один щекотливее другого, и между прочим спросил, о чем это говорили люди тогда, на покосе. Разве он не может уйти с Туорилы, как это собирается сделать Манта?