Праведная бедность: Полная биография одного финна (с иллюстрациями)
Шрифт:
Когда темнота сгущается, из угла люльки выползает клоп и с невероятным проворством начинает копошиться в простынях, пока не доберется до цели. Сигналы об этом непрерывно поступают в чуткие клетки головного мозга, нарастают, и вот откуда-то издалека начинает звучать голос, его волны проникают в скованный сном мозг людей. Но лишь один из них откликается на голос.
Майя встает, протирая воспаленные глаза и почесывая бок, покидает храпящего Пеньями и направляется к Юсси. Она пробует убаюкать его, но ему мало этого, он кричит все громче и беспокойно возится в люльке. Тогда Майя нагибается и нетерпеливым движением сует ему грудь. Когда же наконец она отнимет его от груди? Безразличие охватывает ее в этот глухой ночной час, а мальчик все сосет и сосет скудное млеко из ее груди. Как это все-таки тяжело! И к тому же — она это знает — хозяйство обременено долгами.
Мальчик успокаивается — разумеется, на время, и тысячи внешних и внутренних факторов продолжают делать свое дело, исподволь формируя из маленького
От той поры у Юсси остались отрывочные впечатления: пятна солнечного или лунного света на полу, окрики, треск горящей лучины. Запала ему в душу и одна рождественская картина: соломенный венок под потолком, вороха соломы на полу, свечи, псалмопения. Но вот первое действительно связное воспоминание, навсегда сохранившееся в его памяти.
Он один в просторной комнате. Час какой-то такой, что идти никуда не хочется. Только что он был в пекарной, — мать дала ему чашку кофе. Говорят, ему идет шестой год. Он мальчик. Сидя на полу, он разглядывает окна и оконные косяки. У него такое чувство, словно что-то остановилось. Или словно он только сейчас заметил что-то такое, что было всегда. Суббота, воскресенье, вторник…
В сенях раздаются шаги, через некоторое время в избу входит Пеньями — отец. Старый Пеньями и маленький Юсси смотрят друг на друга, и что-то темное, бессознательное встает на миг между ними. Скрытый, никем не видимый человек шевельнулся в Пеньями, будто откуда-то из засады он увидел крадущегося диковинного лесного зверя. Он хочет что-то сделать мальчику. Улыбаясь, глядит он на него, берет на руки, сажает на печь. Потом достает из кармана пареную брюкву и велит мальчику есть. Мальчик ест, хотя и не знает, вкусно это или противно. Он слышит знакомый запах водки и табака, непривычно близко, вровень со своим лицом видит бородатый лик Пеньями, его маленькие глазки. Страшноватое все-таки существо — отец… А тот все улыбается и суетится, достает из-за щеки табачную жвачку и лениво, как бы играючи, сует ее мальчику в рот. Мальчик не смеет противиться, оттолкнуть руку, и только рот его перекашивается в горьком плаче. Старый, пьяный Пеньями справил свое маленькое, омерзительное удовольствие. Ведь это сын Майи… У него появляется животное желание сделать что-нибудь злое и самой Майе. Он что-то никак не вспомнит, колотил ли он когда-нибудь по-настоящему эту самую Майю. Ведь до нее у него было две жены, и он уже забыл, чем донимал каждую из них…
Майя входит в избу в тот самый момент, когда Пеньями силой пытается всунуть свой прокуренный палец в рот Юсси. Она подбегает к ним, намереваясь ссадить мальчика на пол, и ворчит:
— Ну чего ты опять спьяну…
— Молчать, бабье! — ухает Пеньями старческим голосом, в котором звучит нарочито разжигаемая ярость, и отталкивает Майю.
— Пропойца ты эдакий, что через год-то хлебать будешь?.. Отпусти мальчишку!
— Да замолчишь ты наконец, проклятая баба! — кричит Пеньями и вне себя от ярости бросается на Майю.
Юсси спрыгнул на пол, так что в пятках хрустнуло, и опрометью выскочил во двор. Вечереет. В ворота входит Таветти, муж Ловисы. Под мышкой у него берестяной короб, рот по-близорукому поджат.
— Отец дома? — сипло спрашивает он.
Юсси не отвечает. «Негодный мальчишка», — думает про себя Таветти, и таким Юсси остается в его памяти. Таветти принес табак для Пеньями — у того табак побило заморозками.
Немного погодя Юсси осторожно прокрадывается в избу.
— Хорошая у тебя баба, — говорит Пеньями, зажав между коленями открытый короб с табаком. — Уж я-то знаю твою бабу лучше тебя. Скажешь — нет?
— Что верно, то верно, по этой части вы знаток, — сипит Таветти. — Вот только знает ли хозяин, что жевать-то зимою будем?
— А плевать мне на это — я говорю о твоей бабе. Вот скажи, колотил ты ее хоть раз по-настоящему?
Входит Майя. Пеньями косится на нее и при этом замечает Юсси.
— А, этот щенок все еще тут? Вот дам ему сейчас табаку! — В голосе Пеньями звучат теперь благодушные нотки, и Юсси лишь чуть-чуть подвигается к двери.
Майя выходит, громко хлопнув дверью.
— Что-о-о? — рычит Пеньями. — Вот я ей сейчас… — Он вскакивает, но тут же мрачно опускается на скамью.
Таветти снова заводит свое:
— Эх-хе-хе, что ни говори, а этой зимой мы хватим лиха… У вас-то небось хоть немного да будет ржицы?
— Хватит каркать — пойдем лучше выпьем! — обрывает его Пеньями.
Таветти встает. Выпить — это хорошо, хоть и досадно, что не удалось услышать от старика жалоб на неурожайный год…
Они уходят в чердачную каморку.
Весь этот эпизод и связанные с ним впечатления так глубоко запали в душу Юсси, что и спустя десятки лет он необыкновенно живо ощущал настроение того дня.
В тот же вечер на Никкилю пришли дети Ловисы. Юсси встретил их враждебно, плевался в мальчика и, когда тот нажаловался, чуть не заработал на орехи. Весь вечер был какой-то сумбурный, вроде как праздничный. Потом за Таветти явилась сама Ловиса. Он до того упился, что его пришлось
вести под руки. Ловиса без тени неудовольствия взялась хлопотать над мужем и нисколько не смущалась тем, что их увидят и по деревне пойдут толки. На хуторе Ловела ни в чем не знали нужды, пока Ловиса не поддавалась унынию.В эту пору заведенный в природе порядок пошатнулся. Многие земли Суоми постиг первый серьезный неурожай. Но море времени все качало и качало на своих волнах обитателей глухой лесной деревушки, и тогда никто еще не знал, что ждет их в будущем, за гранью этих шестидесятых годов.
В годы, предшествовавшие великому голоду, в ораве ребятишек, носившихся по околицам Харьякангас, можно было видеть и Юсси, сына Майи с хутора Никкиля. Это был мальчишка с большой головой на тонкой шее и кривыми ногами, торчавшими из-под детского платьица. Полуоткрыв рот, он подолгу останавливал немигающий взгляд на окружающем, и в его маленьких глазах сквозила угрюмость.
Посреди деревни высится каменистый, овражистый холм. Это общественный выпас для свиней, так называемая Свиная горка, излюбленное место игр деревенских ребятишек. На склоне холма стоит ветхая лачуга, окруженная яблонями, да раскиданы там и сям крупные рябины. В лачуге — куча ребят; это отсюда вышли известные на всю округу братья со Свиной горки, бродяги и драчуны. Не отстали от них и сестры. Ребятишек в ту пору было немного: Юсси на Никкиле, двое у банщицы на Ловеле да еще у Хусари и Пельттари. Мальчики и девочки одевались одинаково. До десяти лет мальчики носили просторные, без пояса, платьица. А в теплую погоду те, кому еще не было пяти, и вовсе бегали в одних рубашонках, с длинными развевающимися волосами. Мальчиков стригли в кружок, так что издали могло показаться, будто на голове у них округлые чаши. Когда они влезали на рябины и свешивались с ветвей, чаши становились перепутанными гривами. В светлые сентябрьские вечера с тихой деревенской околицы, по которой пробегала домой Ловиса, возвращаясь с Никкили, или шагал прямой как палка папаша Оллила, можно было разглядеть ребячьи силуэты, свисающие с веток рябин.
Дети жили привольной, богатой впечатлениями жизнью; каждый вечер завершал целый жизненный этап, столь насыщенный событиями, что впоследствии казалось, будто он был длиннее всех последующих, равных по времени жизненных периодов. Никто не мешал ребятишкам заполнять свои дни всем тем, что они видели между небом и землей и к чему влеклись их чувства и просыпающийся ум.
Огромный мир был повсюду над ними, перед ними — мир взрослых. Этот мир включал в себя поля и пашни, жилища и даже зверей. За всем этим стояли взрослые с их желаниями, которым должны были служить и дети, как только они подрастали. Взрослые гуляли по деревне, выходили работать в поле, возвращались, бывали большей частью озабочены, иногда пьяны и всегда удивительно безразличны ко всему, что было так дорого детской душе. Никто из взрослых ни разу не взобрался на верхушку Свиной горки. Взрослые были самой непостижимой загадкой природы и всегда немножко страшны тем, что время от времени задавали детям «таску». Таска имела немало разновидностей: тебя могли дернуть за руку, отодрать за волосы, побить палкой, ремнем или таллуккой. Таска была тем единственным случаем, когда взрослый уделял внимание ребенку, и единственным маломальским удовольствием, которое он получал от него. В воскресный вечер, например, когда взрослые сойдутся у кого-нибудь во дворе поговорить о делах, а ребятишки буйно резвятся поблизости, в одном из отцов вдруг просыпается потребность «задать таску» своему чаду. Тут-то и выясняется, что таска радует всех взрослых; похоже, на этот счет между ними существует какое-то прямо-таки любовное взаимопонимание. Может статься, кто-нибудь скажет слово утешения поколоченному, а потом взрослые набьют рты табаком, сплюнут и снова станут неподступными. Настоящими взрослыми были лишь мужчины да кое-кто из женщин. Остальные женщины — бабы, бабье — были, конечно, выше детей, но ниже мужчин. В их пристрастии к кофе было что-то столь же запретное, как и в детской возне. Они хитрили и ловчили за спиною мужчин, но все-таки ценили то, что порою мужчины гневались на них. В безрадостный цвет была окрашена жизнь, и к тому же мужчины иногда замечали их плутовню. Настоящему мужчине не мешало иной раз заметить проделки своей бабы и слегка пошколить ее, хоть и не к лицу было постоянно шпионить за ней… Настоящая зрелость! Мужские брюки, заправленная под ремень рубашка! Брюки с ремнем, чуть приспущенные спереди и сзади, были первым признаком возмужалости. Кто дорастал до брюк, получал право курить, жевать табак, пить водку, ходить к девкам, охальничать и называть детей щенками и сопляками. Между детским платьицем и брюками с ремнем лежала пора коротких штанишек с лифом, когда мальчишек называли огольцами или более ласково парнишками. Самым торжественным моментом отроческой поры было поступление в конфирмационную школу. Самое конфирмация тоже была исключительным событием уже из мира взрослых, почти таким же значительным, как рождение ребенка. Если кто-нибудь из мальчиков конфирмовался, между ним и миром детей сразу пролегала пропасть, и он мгновенно проскальзывал в таинственный, жуткий и удивительный мир взрослых. Когда же те, кто остался по ту сторону пропасти, расспрашивали его о самом сокровенном в жизни взрослых, он лишь улыбался и полушутя давал самые туманные ответы.