Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Праведная бедность: Полная биография одного финна (с иллюстрациями)
Шрифт:

Сладостно струится по жилам хмель, щеки Пеньями рдеют, словно гроздья рябины, а глаза так и рыскают, на чем бы отвести взыгравшую душу. Всласть поругавшись с работниками, копавшими картошку, он спросил у детишек Хусари:

— Что, отец дома?

— Дома, — ответил мальчик.

— А что он сейчас делает?

— Не знаю.

— Небось спит с мамашей, — хихикнул Пеньями и зашагал дальше по дороге на Оллилу.

Нынешнюю, третью, жену Пеньями звали Майя. Родом она была с хутора Оллила, только не из теперешних его хозяев — кокемякинцев, а из прежних; папаше Оллила хутор был продан братом Майи. Брат ее был холостяком, но потом женился и переехал к жене куда-то за Тампере, а отцовский двор продал. Его сестра Майя оказалась после этого в довольно сомнительном положении. Правда, на ее долю пришлись кое-какие деньжонки, но так мало, что жениха на них не нашлось. Поначалу Майя стала было щеголять да франтить, но только людей смешила, и в конце концов, как бы в согласии с людским приговором, все пришло к своему

естественному завершению: Майя допрыгалась до беды. Правда, ребенок умер, едва увидев свет, но и денежки уплыли. Майе не оставалось ничего другого, как пойти в служанки — путь, для женщины никогда не заказанный. Люди прочили ей новые несчастья, такой уж безответной дурочкой она родилась, но пророчествам этим не суждено было сбыться. Зато когда под Михайлов день у Пеньями умерла жена, а Майя той же осенью пошла на Никкилю служанкой, люди сказали: «Ну, быть теперь Пеньями с новой хозяйкой». И это пророчество сбылось. Теперь Майя лежала в бане на полке, собираясь родить, а банщица Ловиса хлопотала над нею.

Майя горячо желала и ждала ребенка, ибо до сих пор вся ее жизнь была как блужданье в потемках, а ее положение хозяйки хутора в высшей степени неопределенно. Своим слабым, ничтожным умом она все же сообразила, что, лишь родив Пеньями наследника, она сможет как-то зацепиться в жизни. Зацепиться в жизни — вот что ей никак не удавалось, и не по ее вине. Разве повинна она в том, что жизнь не задалась, пошла не так, как обычно у крестьянских дочерей? Пять лет проходила она в служанках, не видя в этом ничего унизительного; это только временно, думалось ей, должна же она когда-нибудь выйти в жизнь. Вот почему она сразу уступила домогательствам хозяина; он даже больше устраивал ее такой, каким был: старый, с пожелтевшим от табака подбородком, пьющий и — вдовый. Все это только к лучшему, казалось Майе, и не потому, что она думала о своем собственном унижении. Просто они отлично подошли бы друг к другу как хозяин и хозяйка.

Такими чувствами жила Майя в то время, когда знала уже наверняка, что станет хозяйкою; тогда она целыми днями могла рисовать в своем воображении, как в ближайшее воскресенье в церкви прозвучат слова: «…крестьянин-вдовец Пеньями Пеньяминов сын, и крестьянская дочь, девица Мария Иосефина Сефаниева дочь…» Но священник в церкви говорил лишь о «служанке с того же хутора», а относительно девицы вообще ничего не упомянул. Да и по другим признакам Майя скоро заметила, что после венчанья в ее жизни мало что изменилось. Она и теперь не смела называть Пеньями иначе, как «хозяин» и на вы, а его дочери по-прежнему запросто звали ее Майя. Сам же хозяин, говоря о женщинах, вообще обходился словом «бабье» и лишь в особо благодушном настроении именовал их бабами. Безымянный страх, с которым Майя ждала свершения своей мечты, не оставил ее и после того, как мечта сбылась. «Выход в жизнь» все задерживался и задерживался. Ей приходилось заниматься чьими-то чужими делами, а свои отодвигать на завтра. Один только раз Майя робко попыталась осуществить свой замысел, а именно: нагрубила Ловисе, надеясь таким образом отвадить ее от дому. Но кончилось тем, что Пеньями, придя как-то домой, взбесился и пригрозил: если они, бабье, коровы, не будут знать свое стойло, то… Он словно выворачивал наизнанку свою старую, злобную душу, как бы желая показать, что он выше всякого там бабья. Ему-то ведь никогда не приходилось думать о том, как зацепиться в жизни; ему следовал почет, и только почет. Впрочем, Ловиса оказалась не таким уж дурным человеком и даже после этой ссоры относилась к Майе чуть ли не доброжелательнее прежнего.

Устроить свою жизнь более удачно Майе так и не удалось. В редкие минуты отдыха от домашних забот, оставшись наедине с собой, она думала: вот попала она в этот дом, а годы идут… И надо всем здесь властвует красное старческое лицо Пеньями, его хмельной окрик — десятилетиями складывавшаяся рутина жизни, которая идет сама по себе, незыблемая никакими внешними событиями. А к тому же еще Ловиса и хозяйские дочери — все себе на уме, да сторонним наблюдателем — седая деревня вокруг. Так, наверное, и дальше пойдет… В такие минуты раздумья еще сильнее заострялся нос Майи; два передних зуба уже выпали. Если Пеньями умрет, что с нею станется? Ведь нет от нее наследника, и едва ли она уже сможет родить.

Но потом появилась надежда. В эту пору — пору ожидания — в увлажненных, сиявших над поблекшими щеками глазах Майи часто появлялось мечтательное выражение: наконец-то она родит Пеньями наследника. Но это обстоятельство вынуждало ее быть расчетливой и предусмотрительной. Придется растить и воспитывать ребенка, придется следить за тем, чтобы его доля наследства росла, а не уменьшалась. И всякий раз, когда эти навязчивые мысли овладевали ею, она совершенно терялась. Всякое усилие, направленное к тому, чтобы чего-то добиться, утомляло и угнетало ее; хотя она и видела в своем воображении столь желаемый, столь нужный ей результат, но вместе с тем чувствовала, что его нельзя добиться без заранее обдуманного плана и постоянного напряжения сил. В жизни Майю на каждом шагу преследовали неудачи, ничто никогда не удавалось ей до конца. Так и сейчас: ей мешали Ева и Марке, старость Пеньями и многое другое. Почему ее замужество складывалось не так, как у других девушек? Для чего ж еще и выходить замуж, как не для того, чтобы ничего больше не желать?

Но жизнь не внимала подобным резонам и продолжала делать свое дело. Человеческие устремления с одной стороны

и непреложное, абсолютное постоянство природы с другой, — сущность трагедии жизни, — все это было налицо и здесь. Так цветок развивается строго по законам своего естества даже в самых глухих уголках далекого лесного края. Наступили роды, и гнет жизненных невзгод на какое-то мгновение спал с Майиной души. Ей казалось, что она достигла какого-то идеального состояния. Евы и Марке, Пеньями и Ловисы были теперь ей совершенно безразличны.

В пекарной [3] дома Оллила, при желтом свете сальной свечи, сидят трое. Папаша Оллила — старик за шестьдесят, с гладко выбритым лицом; под подбородком, от уха до уха, густо курчавятся белокурые завитки. Говорит он на кокемякинском наречии, при этом шея его и все туловище остаются неподвижными, будто одеревенели. Он даже рюмку держит с достоинством и, когда Пеньями Никкиля начинает слишком уж суетиться и раздражать его, осаживает гостя спокойно и бесцеремонно. Пеньями и не думает перечить. Рядом с папашей Оллила, такой же одеревенелый и неподвижный, сидит сын его Франсу, дюжий, уже на третьем десятке, мужик с ровно подстриженными волосами. Время от времени он вставляет в разговор несколько фраз; при этом лицо его неизменно сохраняет каменное выражение. Разумеется, он делает свои собственные замечания, но всякий раз они только подтверждают слова отца. Отец и сын пьют, но не хмелеют. Здесь, у себя дома, они заставляют Пеньями ходить по струнке — Пеньями, который так могуществен у себя на Никкиле.

3

Пекарная — особая комната в финском крестьянском доме, где находится печь для выпечки хлеба.

С недавних пор кокемякинцы один за другим стали селиться в здешнем приходе. Это гордый, нимало не считающийся с местным обычаем народ. Даже на пригорке перед церковью, закутанные в платки и тулупы, они громко переговариваются между собой на своем плавном наречии.

Свеча вот-вот погаснет, Пеньями — тоже. «Видать, больше, чем на свечу, тебя не хватает», — говорит папаша Оллила. Он только-только начинает оживляться, а Пеньями уже выдохся. «Зря ты осерчал на меня в тот раз, когда я не дал тебе денег. Откуда мне было знать, как обстоят твои дела?.. Ну, скажи мне: на кой черт ты затеял эту женитьбу?»

Как ни пьян Пеньями, он все же чувствует, насколько чужд он этим людям, сколько в них раздражающего высокомерия. Точно и он, и его хутор независимо от их желания уже находятся в их власти. В Пеньями пробуждается безотчетная злоба, он встает, словно намереваясь что-то сделать. Однако папаша Оллила тоже встает и говорит:

— Ну, а теперь отправляйся-ка домой, соседушка, проведай свою бабу. Она поди уже рожает.

Отец и сын выводят Пеньями на крыльцо. Он выбирается в проулок и, тараща глаза во тьму, нащупывая ногами дорогу, бредет домой, на другой конец деревни. Хмель погасил в мозгу все обыденное, привычное, и его жизнь, его теперешнее положение предстают перед ним во всей своей тошнотворной наготе. Эта земля, это небо и эти кокемякинцы — их не возьмешь на всякие штучки-дрючки. Других возьмешь, а этих — нет. Нестерпимо ощущение, что есть в жизни что-то такое, с чем не справишься и от чего все же никак не отделаешься. Она прямо-таки душит его, эта смутно теплящаяся в мозгу мысль, что есть вещи, с которыми хочешь не хочешь приходится считаться.

Бормоча себе что-то под нос, старый Пеньями садится на край дороги.

Дом на Никкиле. В светце горит лучина, при ее свете сидят две дочери Никкиля: старшая, Ева, и младшая, Марке — рыжеволосые, с маленькими глазками. Обе они — единственные из его детей, оставшиеся в живых, — родились от второго брака Пеньями; обе очень похожи на покойницу мать. У них угрюмые лица, они мало разговаривают даже между собой, но тем не менее всегда держатся вместе. Сегодня вечером они как-то особенно горячо чувствуют себя единым целым: все оставшееся до сна время можно безраздельно хозяйничать в доме. Ведь когда нет ни хозяина, ни хозяйки, уходят и работники, — теперь самое время попьянствовать, попробовать запродаться кому-нибудь еще. Лишь стрекочут за печкой сверчки да ни в сон, ни в явь потрескивает, закручиваясь угольком, лучина. Марке сидит под самым светцом и читает вслух по длинному, узкому катехизису; Ева, чуть поодаль, усердно крутит ногой прялку. Когда Ева останавливается, чтобы закинуть нитку на следующий зубец, Марке поднимает голову, как бы желая что-то сказать, но сестра снова толкает колесо и, послюнив палец, продолжает прясть. В Марке есть что-то детское, она еще не конфирмована, зато Ева почти взрослая.

Сестры всецело живут тем, что происходит в их маленьком мирке и его ближайшем окружении. Когда лето близится к концу, по вечерам зажигают лучину — зима опять на носу. Так год проходит за годом, и девушки замечают, что они взрослеют. Позапрошлой осенью об эту же пору умерла мать; теперь у них Майя, она чувствует себя здесь как дома, лазит по амбарам и подволокам, а сейчас в бане, рожает; отец всегда пьян. Первый год без матери был самой счастливой порою в их жизни: отец редко бывал дома, да и колотил их не так шибко, как покойницу мать. Ключи хранились у Евы, и она крепко держала их в руках. Ловиса не очень-то хозяйничала в ту пору, хоть и вертелась все время в доме. Ловиса с отцом на ты и ничуть его не боится, а ведь он такой злющий.

Поделиться с друзьями: