Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Праздник по-красногородски, или Легкая жизнь

Афанасьев Олег Львович

Шрифт:

Но несчастнейшим созданием почувствовал я себя в Маньковке.

Еще в Германии я почти непрерывно думал о своем уродстве. Особенно болезненно воспринимал красивое. Вот навстречу идет милая, с хорошим лицом и хорошей фигуркой девушка, но меня она ни за что не полюбит. Вот замечательно играет на аккордеоне француз — я тоже способный, умел рисовать, кто теперь этому хотя бы поверит? Но в Германии мне было легче. Никто там не считал мое несчастье несчастьем. В больнице старшая сестра, монахиня, подолгу внушала мне, что и без руки способный человек может очень много сделать полезного. А в бараке на заводе любой из голодных обессиленных товарищей, не задумываясь, отдал бы руку, чтоб оказаться в моем положении. Счастливчик, Красавчик, звали меня. В некоторой степени я был герой, отказываясь сделаться переводчиком самого лагерфюрера. В Маньковке меня звали Култыш. Для людей, кормящихся от земли, где главное — руки, я был человеком третьего сорта. А ведь мне было около семнадцати. Первобытный уголок, истерзанный событиями последних десятилетий, Маньковка с остатками, так сказать, последних сил хотела быть верной старинным обычаям

и нравам. Была здесь и хата, где собирались молодые и среднего возраста люди, были праздники и даже свадьбы на все село. Я оставался в стороне. «Култыш, иди к нам!» — звали меня. А зачем, думал я, отворачиваясь. Безмужние молодицы на Виктора Лапина буквально вешались, а я для них не существовал. Пытались прибрать к рукам сорокалетние бабы, но у меня мать моложе…

Поэтому когда послышалась канонада приближающегося фронта, вместо радости я пришел в смятение. Освободят меня, можно будет начинать новую жизнь, а какую? Как покажусь матери с отвратительной култышкой вместо кисти?

Большая часть села стояла на пологой возвышенности, меньшая через речку, на лугу. Они так и назывались, Верхнее село и Нижнее. В Верхнем стали часто появляться немцы, пошли слухи, что скоро здесь будет бой, жители Верхнего переселялись к знакомым и родственникам в Нижнее. Мне было все равно. Отвез хозяев в Нижнее и, оставив там лошадь с телегой, вернулся к свиньям и курам в Верхнее.

И вот в одно прекрасное утро послышался рев мотора, глянул в окно, а там грузовик с солдатами. На печи стояла чашка с гусиным жиром. Я ее схватил и побыстрее жир выпил. Входят. Настоящие фронтовики, грубые, грязные, голодные. Садятся за стол, один приносит масло сливочное и колбасу невероятной толщины. «Брот!» — говорят мне. Я мотаю головой: нет ничего. «Брот!» — г кричат мне уже гневно. Старший вытаскивает пистолет, целится. Второй раз целились мне в лоб. Я ни с места. Смешно стало, улыбаюсь и говорю по-немецки: «Если вам хочется?..» Вытаращились от удивления. «Кто такой?» — «Русский». — «Откуда знаешь немецкий?» — «А я у вас был». Здесь один из них нашел в печи котел с картошкой — для скота у меня там всякая гниль томилась. «О, картофель!» Картошка у них вместо хлеба вполне идет. Обрадовались. Катофель… катофель… Поставили котел на стол и давай наворачивать с колбасой и маслом. Наелись, про меня вспомнили. «Откуда немецкий знаешь?» — «Сказал уже. У вас на заводе работал, недавно оттуда». Дошло до них. Такой-то город знаешь? Знаю. Бомбили там? А как же! Одни камни остались… Я ж по карте да по открыткам расположение не только городов, но и поселков знал. Черт в меня вселился. Шварцвальд, Балтийское побережье?.. Знаю. Разбомбило! И на все у меня одно: разбомбило!.. Они верят, уйкают. Старые вояки крепятся, слеза выкатится, смахнет, и все. А молоденькие не скрываются, плачут, маму вспоминают.

Вдруг подъезжает легковой автомобиль, из него выходит важный холеный офицер. Перед ним бежит какой-то нижний чин, влетает к нам и кричит: век! Мигом солдаты собрались и в дверь.

С важным офицером я сразу заговорил по-немецки. И совершил большую глупость. Офицер тоже поспрашивал про Германию, смахнул слезу, а потом объявил, что назначает меня переводчиком и теперь я всегда должен быть при нем. Помертвел я. Снова попасть в Германию!.. Стою. Вокруг бегают, офицеру есть подали. Потом сами поели и мне галетку сунули. Вижу, ко мне привыкли, забыли, вышел, сначала вроде к уборной, потом к речке спустился огородами. Из переулочка высунулся — копают огневые точки. Но оказались знакомыми, которым про Германию рассказывал. Поняли, чего я хочу. Один кивает: ладно, проходи побыстрее. Нырнул в прибрежные камыши, ползком за село. В узком месте перебежал по льду к противоположному берегу, выбрался на землю и после некоторых размышлений двинулся на восток, навстречу нашей армии. Километра два прошел, смеркаться начало. Здесь навстречу наши разведчики в маскхалатах белых на лыжах бегут. Окружили, что да как. У них карта была. Я и по карте и натурально постарался разъяснить обстановку. Они посоветовали мне вернуться в Нижнее. «А когда наступать будете?» — «Ну, брат, удивил. Это ж военная тайна!» — «А Маньковку возьмете?» — «Конечно. Только никому про нас не говори. Пока!» — и умчались.

В Нижнем полночи никто меня не пускал. А едва пустили и согрелся, начался бой, снова выскочил на улицу, вошел в Верхнее вместе с красноармейцами. В награду за это мне поручили хоронить убитых. Наших в том бою пало двенадцать человек.

Весь день я и еще трое мужичков на бугре за селом копали братскую могилу. Вид с бугра был хороший: речка вьется, поля, леса далеко-далеко. Хоронили торжественно. Речь майор сказал, в воздух из разного оружия постреляли. А потом я старшине, распоряжавшемуся на похоронах, подарил последние часы, привезенные из Германии, а он мне дал валенки, полушубок и шапку одного из убитых, я ведь к тому времени на хозяйстве сильно пообносился, сделка была очень выгодная и необходимая. Тут же во дворе хозвзвода я переоделся, однако едва отправился домой, был арестован часовым. «Руки вверх! Не оглядываться… Бегом… бегом…» Я рассердился, едва вошли в штаб, часового, который вряд ли был старше меня, обругал. Но какой удачей оказался для меня этот арест. Комбат, пожилой, видать, многоопытный, узнав, кто я такой, что успел сделать для батальона, велел позвать трех сельчан, собственноручно написал для меня справку, что такой-то возвращается из Германии, хорошо проявил себя во время оккупации и при освобождении села Маньковка Красной Армией. Сельчане подписались, комбат тоже подписался и поставил батальонную печать. «С этой справкой тебя ни одна собака не тронет», — сказал комбат.

Через несколько дней мужиков призывного возраста вызвали в райцентр в военкомат. Пошли и мы с Виктором Лапиным. Комиссия была никакая. Здоров? Здоров. В таком случае годен, поздравляем.

Но меня забраковали. Просил, требовал: «Немецкий знаю. Переводчику зачем руки? Переводчику язык нужен!» Не можем, и все… А я так хотел воевать! Во мне ведь к зиме сорок четвертого года произошел переворот. В сорок первом и сорок втором году, когда немцы делали с нами что хотели, мы все потеряли надежду. И вдруг произошло невероятное. Сталин оказался умнее Гитлера, наши побили немцев под Сталинградом, погнали прочь. Мне теперь тоже хотелось их бить и гнать. Только это мне теперь было надо.

* * *

Получив отказ в военкомате, я собрал свои вещички, вышел на дорогу к станции. Цели не было. Матери до конца войны на глаза не буду показываться. Не хочу ни жалости, ни помощи. Наверное, поеду на Кавказ, где даровые овощи и фрукты, заодно проездом взгляну на Ростов — так смутно представлялось будущее.

Иду по снежной пустой дороге, тепло. Мысли всякие одолевают. И в хорошие времена семнадцатилетним жизнь кажется колоссальной ловушкой, а здесь чего только не насмотрелся, да еще и калекой успел стать: ничего не сделано хорошего — и не будет сделано… Смотрю, догоняет машина. Голосую. Проносится мимо. Бог с тобой, думаю. Однако метров через двести грузовичок заглох. Не прибавляя шагу, подхожу. Шофер копался в моторе и сам заговорил: «Ты откуда и куда?» — «Из села на станцию». — «Зачем?» — «Из Германии домой иду». — «Брешешь!» — «Справка есть». Посмотрел справку и велел садиться в машину. Скоро мы поехали. И здесь на белой пустой дороге я окончательно понял, что несу в себе. Война рвет бесчисленные человеческие связи — родственные, дружеские, всяческие прочие. Когда гибнут или пропадают без вести близкие, человек оказывается перед пустым местом: могло быть что угодно, но теперь все, ничего не будет! — то есть отчасти погибает сам. Немецкие солдаты, а потом их командир со слезами на глазах слушали мои слова о Германии. Шофер, взявшийся подвезти меня до станции, слушал точно так же. Кто-то у него был угнан туда, несколько раз, вцепившись побелевшими пальцами в баранку, он неестественно дергался, и только дорога, на которой надо было удержать машину, не давала ему то ли закричать, то ли зарыдать.

Когда приехали на станцию, шофер сказал: «Это сейчас конечная, дальше фронт… Здесь должен быть эшелон с пополнением. Иди прямо к машинистам и говори то же, что мне. Возьмут, не сомневайся. И до самого Кавказа так делай, понял?»

Так оно примерно и было. До Киева я ехал в паровозе и даже так увлекся, рассказывая о германском рабстве, что на моем новеньком полушубке к дырочкам от пуль прибавилась дыра от раскаленного угля. В Киеве на вокзале меня сразу же арестовали. Но опять справка, рассказ, и растроганный начальник отделения милиции велел дежурному отвести меня к билетным кассам, чтобы я мог купить билет до Сухуми без очереди.

До самого Ростова я ехал в уверенности, что миную родной город и где-то в чужих краях или сгину без следа, или подрасту, делу какому-нибудь научусь и тогда уж явлюсь перед матерью. Стоянки в больших городах были иногда многочасовые. В Ростов приехали ночью. Вышел на площадь. Темень, свежий снег, тишина, легкий морозец. Стал подыматься по улице Энгельса, гляжу по сторонам. Все изменилось, центр весь в руинах. Страшно мне стало. Здесь, значит, при взятии, бон шли свирепые. Дошел до Буденновского и повернул влево. Каждую минуту помню, что надо возвращаться, поезд может уйти, но страх мой усиливается и толкает вперед и вперед. Вот здесь под снегом те самые камни, по которым мечтал ползти и целовать… Вот парк Маяковского, до дома уж рукой подать, надо хотя бы взглянуть… Улица сделала поворот вправо п вижу — наш дом цел! Страх мой сильней и сильней, уже весь трясусь. Подхожу. Ночь, тихо. Подымаюсь по лестнице на второй этаж. Сначала к соседям постучал. Они меня не узнали. «Скажите, — говорю, — Банина здесь живет?» — «Рядом». И вдруг наша дверь сама собой открывается, стучу уже в открытую, стоя на пороге, и появляется сонная мать…

ЭПИЛОГ

Многие прямиком из лагерей немецких попадали в советские. Но это уже потом, когда СССР был полностью освобожден и в газетах начали писать о том, какие мы предатели. А когда я в Ростове объявился, указаний еще не имелось. Нагрянет ночью облава, покажу справку с батальонной печатью — а… все в порядке… Один дед из нашего дома постоянно зудел: «Ты ж пойди куда следует да расскажи, где был. Там тебя будут оч-чень проверять». Я выжидал, пока другой человек не научил: «Явись в военкомат, пройди медкомиссию, получишь белый билет». Этот совет мне понравился, прошел комиссию, на основании все той же справки получил белый билет, в то время самый важный документ, за него очень большие деньги давали. Еще через некоторое время пошел за паспортом. В листочке прибытия написал: «Зиген». Начальник паспортного стола читает: «Зи-ген… Где это?» И вдруг сам себе радостно ответил: «А… знаю. На Урале!» Я промолчал и получил сначала временный, потом постоянный паспорт. До пятьдесят третьего года, встречаясь в городе, мы, там побывавшие, даже вида не подавали, будто знакомы.

Трудные годы пережил довольно легко. Еще до оккупации дружил с одним художником пьяницей без левой руки. Маляр вообще-то… На простынях рисовал лебедей, оленей и сбывал на базаре деревенским. Сам бог велел двум калекам соединиться. Я ему простыни грунтовал, кое-что левой подрисовывал, ну и по части сбыта и снабжения красками, новыми простынями и бумагой…

И только ради хлеба насущного продолжалось это до сорок седьмого года. Очень уж мой компаньон пил. Мы, кроме картин, из гипса всяких амурчиков, русалок отливать научились. Неплохо получалось. Но однажды пошел из моего друга дым, кричит, по полу катается. Я ему и воду, и молоко. Ничего не помогло. Мучился страшно, весь почернел и через пять дней умер. И, похоронив его, прямо у могилы я сказал себе: «Больше никаких художеств!» Впрочем, когда родился сын, я картинки разные смешные рисовал, из пластилина зверушек, человечков лепил. И это все.

Поделиться с друзьями: