Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Представление должно продолжаться
Шрифт:

– Но ведь нынче действительно рушится все, что по кирпичику выстраивалось лучшими людьми России на протяжении столетий… Я – ладно… Я немолод годами и уж вовсе стар душой. Но Лиховцев…

– А он вообще не для этого приспособлен, – возразила Жаннет.

– Но для чего же, позволь узнать? – брюзгливо осведомился Арсений. – Мне казалось, дело Лиховцева как раз – говорить вслух, писать и издавать…

– Он всегда был вхож в иные приделы. В момент, когда в огромных массах людей рухнула не только религия, но и вера, его дело – молиться на поле боя. О прозрении живых и прощении павших…

Некоторое время оба молчали. Слышно было, как в буржуйке потрескивают угольки. Потом Троицкий тихо спросил:

– Жаннет… Скажи мне честно, Жаннет, я очень постарел?

– Мы все постарели, – ответила женщина. – И с этим ничего не поделаешь.

Обхватила плечи руками и уставилась в красное

окошко буржуйки, где как раз догорал золоченый подлокотник в стиле рококо.

* * *

В тех кварталах, где планировались обыски, электричество не отключали на ночь. Обыватели знали об этом и часто не ложились спать, ожидая прихода незваных гостей. Никто не мог толком понять, чего они ищут, и согласно-бессильно считали это просто одним из актов устрашения и деморализации «буржуазного элемента», изобретенных новым режимом.

Дом Гвиечелли был уже заселен красноармейцами и семьями рабочих с фабричных окраин. В небольшой двухкомнатной квартирке под самой крышей ютилась тетушка Катарина со старой нянькой и маленькой девочкой, которая приходилась ей непонятно кем (Катарина знала пять языков, включая древнегреческий, но плохо говорила и совсем не умела писать по-русски, а члены домового комитета не говорили ни на каком другом – поэтому они не смогли даже толком заполнить документы.). Раньше в квартирке жила прачка с двумя дочерьми, которые тоже служили в доме, – нынче все трое уехали в деревню. После бегства всей семьи Гвиечелли и заселения дома у Катарины осталось очень много вещей, теперь она потихоньку носила их на Сухаревку и продавала. Аморе была нетребовательна к еде, ела совсем мало и они не голодали. Дрова тоже были, их привозили на грузовиках для пролетарского элемента, населяющего дом. Домовой комитет помог Катарине установить купленную буржуйку и разрешил за вполне умеренную плату брать четыре полена в день. Каждое утро Катарина по одному носила их по лестнице на шестой этаж. Аморе поправилась и чувствовала себя вполне сносно. Едва ли не впервые в жизни бездетная старая дева почувствовала, что от нее что-то зависит. С присущим всем Гвиечелли художественным вкусом она обставила маленькую квартирку и содержала ее в образцовой чистоте. Тщательно продумывала, в чем пойдет и как причешется для похода на рынок и в домовой комитет. Похудела, помолодела, в меру пользовалась пудрой и румянами (все это осталось от бежавших родственников в явном избытке). Снова, как в далекой юности, душилась любимыми духами «Белая сирень» – по капельке за каждое ушко и еще одна – между грудями, еще вполне белыми и налитыми. Каждый день нагревала на дворце буржуйки щипцы и завивала симпатичные кудельки надо лбом и за ушами. С давно забытым удовольствием смотрелась в небольшое настенное зеркало и легко вспоминала юную, пухленькую и смешливую итальяночку Катарину. Каждый вечер сама упражнялась на пианино, аккомпанировала скрипке Аморе, пела с девочкой дуэтом итальянские арии. Иногда пели втроем со Степанидой – тягучие и тоскливые русские песни, в которых Катарине чудились жуткие просторы и глубины, такие же, как в русских бесконечных дорогах и в русской, темной и непонятной, душе. После таких песен хорошо было плакать, обнявшись, или слушать, как отрешенно, глядя в окно на крыши и темное небо, играет на скрипке Аморе. Жизнь, вопреки всему, казалась Катарине полнее прежнего. О том, что будет, когда кончатся вещи на продажу, она старалась не думать.

Единственную непролетарскую квартиру в доме номер сорок шесть оставили напоследок. Обыскивающих было трое. Баба в платке терла глаза кулаком и зевала – устала на работе. Пойди обойди почти полсотни квартир за ночь! У главного малого средних лет на желтушном лице бегали крошечные глазки. Третий – длинноволосый молодой человек в кожаной куртке и высоких сапогах – смотрел мутно и отчужденно.

– Чего вы хотите в нас искать? – простодушно спросила Катарина.

Испуганной вторжением чужих вооруженных людей Степаниде она велела ни в коем случае не выпускать Аморе из постели. Удивительно, но старая служанка, всегда обладавшая поперечным нравом и не трусившая спорить с хозяевами, когда они были в силе, теперь полностью подчинилась Катарине, которую прежде как будто и в грош не ставила.

– Оружие, деньги, контрреволюционная литература, – заученно объяснил главный.

– Мы это нет, не иметь, – улыбнулась Катарина.

– Проверим!

Пока проснувшаяся из интереса баба рылась в ящиках комода и с чувственным любопытством пропускала сквозь грубые пальцы тончайшее венецианское кружево, самый молодой член группы внезапно пошатнулся и, закатив глаза, сполз по стене.

В углах его синеватых губ выступила пена.

– Что у вас он?! – ахнула Катарина.

– Должно быть, тиф где-то подхватил… – главный попятился к двери. – Пошли-ка отсюда, Алена, пока не заразились…

– А как же он, ваш камерад? – удивилась Катарина.

– Мы потом это… товарищей пришлем… или уж вы сами его… это… в больницу отправьте…

Баба, как будто невзначай, опустила себе в карман кружевной воротничок и запахнула платок:

– Ну ладно, прощевайте покуда…

Вдвоем Степанида и Катарина уложили молодого человека на узкой кушетке в большей комнате и напоили его морковным чаем с капелькой молока. Он был как будто в сознании, но на вопросы не отвечал. Ни одна из женщин не знала, как именно заражаются тифом, поэтому после окончания ухода за больным Степанида, ковыляя на распухших ногах, спустилась во двор и тщательно вымыла у колонки лицо и руки (было уже два часа ночи, а водопровод работал только три часа в день, по утрам. Напор воды доходил лишь до четвертого этажа. Впрочем, живущие на четвертом этаже семьи всегда разрешали жильцам пятого и шестого этажа налить из крана ведро или даже два). Потом нянька повязала чистый передник и пошла ночевать в каморку к Аморе. Сама Катарина переоделась за ширмой в ночное, устроилась на высокой кровати в одной комнате с больным и тут же заснула – с устатку и от пережитого волнения.

Проснулась женщина оттого, что задыхалась. Ее рот закрывала широкая, но не слишком грубая ладонь, сверху навалилось тяжелое тело.

От неожиданности Катарина забыла, что можно дышать носом и захрипела. Хватка ослабла.

– Вы теперь будете меня убивать? – несколько раз судорожно вздохнув, прошептала женщина, больше всего боясь разбудить и испугать Аморе. – Но почему?! Мы хотели делать лечить вас…

– Да не собираюсь я вас убивать! – буркнул бывший больной, по-видимому за прошедшее время вполне оправившийся.

Все последовавшее оказалось для сорокавосьмилетней Катарины полной неожиданностью. Особенно поразила ее чувствительность собственных грудей – до этого они казались ей в ее обстоятельствах органом вполне бесполезным. А вот подишь ты!

Проснувшаяся Степанида стояла за дверью с массивным бронзовым подсвечником, ожидая сигнала от Катарины и морально вполне готовая к убийству. Когда за окном окончательно рассвело, а сигнал так и не поступил, Степанида поставила подсвечник на место, высадила полусонную Аморе на горшок, потом подхватила ее подмышку и отправилась вместе с ней в кровать – досыпать.

Утром все вместе пили морковный чай с сахарином из фарфоровых чашек. Серебряные ложечки позвякивали в такт.

– Вы можете теперь сообщить на меня в Чеку, – мрачно сказал Катарине молодой человек, который, садясь за стол, все-таки представился: Федор. – Служанка ваша будет свидетельствовать, и меня, скорее всего, расстреляют. У нас с этим строго.

– Мио Дио, Теодор, да зачем же я буду делать так?! – вплеснула руками Катарина. – Я совсем не хочу, чтобы тебя стреляли.

– Может, оно бы и к лучшему вышло, – угрюмо заметил Федор. – Если самому на себя руки наложить, так это грех будет без покаяния, а коли так…

– Да ты, никак, большевик, а в Бога веришь? – усмехнулась Степанида.

– Мой отец – дьякон, а сам я в семинарии учился, – объяснил Федор. – Но меня оттуда после выгнали, как будто по болезни, а в самом деле за нелегальную литературу…

– А что ж у тебя за болезнь такая? Твои-то вчерась подумали, что ты – тифозный…

– Не знаю я. Находит на меня что-то. Самое поганое, что я в это время не вовсе соображение теряю и бревном лежу, а могу ходить, говорить, делать что-то… Потом либо не помню ничего, либо в тумане все… Отец думал, что дьявол меня испытывает и потому мне надо поближе к Богу быть, а в семинарии мой друг Паша говорил, что это обыкновенная мозговая болезнь, естественно произошедшая от того, что меня в детстве сестра с крыльца уронила (такое и вправду было, я потом два дня без памяти лежал). Теперь оно чаще бывает…

– Это отчего же так? – заинтересовалась нянька. – Морда у тебя вроде сытая. Неужто в Чеке тоже голодом морят?

– Не спрашивайте, я не могу говорить, – Федор отвернулся. – А только лучше бы мне теперь умереть…

– Ты еще молодыми годами, ты не должен говорить так, – укоризненно покачала головой Катарина.

– Если бы вы видели что я видел…

Аморе отставила чашку, сползла со стула, на котором сидела, сходила в другую комнату и принесла скрипку. Расставила ножки, уперлась подбородком и сходу, зажмурившись, заиграла.

Поделиться с друзьями: