Преступник и преступление на страницах художественной литературы
Шрифт:
Недолго думая, герцог при помощи слуги принца проник во дворец и убил принца, поразив его ножом[127].
Следует заметить, что мотив ревности может возникнуть и у нескольких преступников одновременно по отношению к потерпевшему из-за одной женщины. Иллюстрацией тому служит судьба все той же Алатиэль. Как уже рассказывалось, еще до того как она попала к принцу Морейскому, Алатиэль похитил молодой человек по имени Морато, умертвивший из-за нее своего брата Перикона. Морато доставил похищенную девушку на корабль, хозяевами которого были двое молодых генуэзцев, и судно тотчас отправилось в путь. Однако торжествовать Морато было суждено недолго — оба генуэзца воспылали к своей прекрасной пассажирке страстью, и, когда один узнал о любви другого, участь Морато была решена. Однажды, когда корабль быстро шел под парусами
Заметим, что мотив ревности не ограничивается только эротической ревностью. Практике известны случаи убийств, совершенных подростками на почве ревности: по причине того, что родители или другие родственники относились к убитому (брату или сестре) «лучше», чем к совершившему преступление[129].
Яркий пример такой вот «братско-сестринской» ревности мы находим в произведении Бальзака «Тридцатилетняя женщина», который от первого лица описывает трагедию, разыгравшуюся на одном из парижских бульваров, ведущих к Ботаническому саду.
На боковой аллее <…> я увидел женщину, еще довольно молодую <…> на нежном лице ее словно отражалась та радость жизни, что освещала весь пейзаж. Красивый молодой человек поставил на землю мальчика, миловиднее которого трудно найти, и мне так и не удалось узнать, был ли прозвучавший поцелуй запечатлен на щеке матери или на щеке ребенка… Но был тут и еще один ребенок — с недовольным, сердитым лицом; он повернулся к ним спиною и бросил на меня взгляд, удивительный по своему выражению. Его маленький брат бежал то позади, то впереди матери и молодого человека, а этот ребенок, такой же хорошенький, такой же грациозный, но с чертами более тонкими, стоял молча, застыв, словно змееныш, впавший в спячку. То была девочка <…> Когда ее мать и молодой человек, поравнявшись с нею, шли обратно, она угрюмо склоняла голову и исподлобья бросала на них и на брата какие-то странные взгляды. Нельзя передать той хитрой проницательности, того наивного коварства, той настороженности, которые вдруг появились на этом детском личике, в глазах, обведенной легкой синевой, стоило молодой женщине или ее спутнику погладить белокурые локоны мальчика, когда он, расшалившись, пытался шагать с ними в ногу. Право, на худеньком личике этой странной девочки запечатлелась настоящая страсть взрослого человека. Она или страдала, или размышляла… Девочке, вероятно, было лет семь-восемь, брату ее — не больше шести. Одеты они были одинаково… приглядевшись внимательнее, я заметил в их воротничках еле приметное отличие, по которому я потом угадал целый роман в прошлом и настоящую драму в будущем. То была сущая безделица. Воротничок смуглолицей девочки был подрублен простым рубцом, воротничок мальчика украшала прелестная вышивка; это выдавало тайну сердца, предпочтение, выраженное без слов, которое дети читают в душе своих матерей будто по наитию божьему… Уже два раза <…> братец подбегал к ней с трогательной ласковостью, умильно и выразительно смотрел на нее <…> и протягивал ей охотничий рожок, в который он то и дело трубил; но всякий раз на нежно сказанное им: «Хочешь, возьми, Елена?» — она отвечала суровым взглядом <…>
— Мама, Елена не хочет играть! — пожаловался мальчик…
— Оставь ее, Шарль! Ты ведь знаешь, она вечно капризничает.
От слов этих <…> на глазах у Елены выступили слезы. Она молча проглотила слезы и, бросив на брата глубокий взгляд, который показался мне необъяснимым, стала с мрачным и испытующим видом рассматривать крутой откос, на вершине которого стоял мальчик, затем реку Бьевру, мост, весь ландшафт и меня <…>
Молодой красавец прислушался — пробило девять часов. Он нежно поцеловал свою спутницу <…> и пошел навстречу приближавшемуся тильбюри, которым правил старый слуга. Болтовня мальчугана-любимца слилась со звуками прощальных поцелуев, которыми осыпал его молодой человек. Когда же молодой человек сел в коляску <…> Шарль подбежал к сестре, стоявшей у моста, и до меня донесся его серебристый голосок:
— Почему же ты не простилась с моим дружком?
Елена метнула на брата странный взгляд — вряд ли такой взгляд вспыхивал когда-нибудь в глазах ребенка — и яростно толкнула его. Шарль покатился по крутому склону, налетел на корни, его отбросило на острые прибрежные камни, поранило ему лоб, и
он, обливаясь кровью, упал в грязную реку. Вода расступилась, и хорошенькая светлая головка исчезла в мутных речных волнах. Раздались душераздирающие вопли бедного мальчика, но они сейчас же умолкли, их заглушила тина, в которой он исчез… Все это произошло с быстротой молнии… Елена была потрясена и пронзительно закричала:— Мама, мама!
<…> Ребенку суждено было погибнуть. Спасти его было невозможно… Зачем мне было рассказывать об этом печальном случае или о тайне этого несчастья? Быть может, Елена отомстила за отца? Ее ревность без сомненья, была божьей карой[130].
Разновидностью простого убийства является убийство из зависти. Зависть, тесно переплетенная с местью и ненавистью, определяется как чувство досады, злоба, вызванные благополучием другого.
В классической литературе типичным примером убийства из зависти выступает убийство Сальери Моцарта в драматическом произведении А.С. Пушкина «Моцарт и Сальери».
С а л ь е р и
Нет! Никогда я зависти не знал,
<…> А ныне — сам скажу — я ныне
Завистник. Я завидую глубоко; глубоко,
Мучительно завидую. — О небо!
Где ж правота, когда священный дар,
Когда бессмертный гений — не в награду
Любви горящей, самоотверженья,
Трудов, усердия, молений послан —
А озаряет голову безумца,
Гуляки праздного?
[131]
Подсыпав Моцарту в бокал яд, Сальери говорит:
…и больно и приятно,
Как будто тяжкий совершил я долг,
Как будто нож целебный мне отсек
Страдавший член!
[132]
Еще одним видом простого убийства в соответствии с действующим законодательством является убийство по просьбе потерпевшего, в тех случаях, когда оно продиктовано желанием прекратить его муки и страдания. В первой части настоящей книги мы уже приводили пример из рассказа Дж. Лондона «Белое Безмолвие», в котором Мэймлют Кид лишает жизни смертельно раненого друга, Мэйсона, по его просьбе. Однако убийство, например, из сострадания (из жалости к потерпевшему) следует отграничивать от убийства лица, находящегося в беспомощном состоянии.
Обратимся вновь к произведению В.Я. Шишкова «Угрюм-река» и вспомним сцену таежного «плена» Прохора Громова и Ибрагима-оглы, когда путники, не имея никаких съестных припасов, остались в страшную пургу среди диких лесов, лицом к лицу с голодной волчьей стаей, без какой-либо надежды на спасение.
— Вьюга. Пурга идет, — отрывисто сказал он (Ибрагим. — Л.К.). — Ничего, крепись, джигит. — Он подсел на корточках к Прохору, положил руку на его плечо и с трогательной нежностью стал глядеть в глаза его.
— Что, Ибрагим, милый?.. Плохи наши дела?
— Якши…
<…>
— Я люблю тебя, Прошка… Люблю… — Он выдохнул эти слова с мучительной скорбью, словно навек разлучаясь с Прохором. — Люблю… <…> Прохор доверчиво смотрит на властителя своей судьбы. Но его сердце замирает, сердце что-то угадывает — страшное, неотвратимое, — которое слышится и в доносившемся тявканье голодных зверей, и в нарастающем злобном гуденье леса.
— Спи!.. — сказал черкес вновь отвердевшим, решительным голосом. — Крепко спи, не просыпайся.
И от костра еще раз крикнул укладывающемуся Прохору:
— Прощай Прошка! Прощай джигит… Прощай.
«Что значит — прощай? Почему — прощай?» — силился спросить Прохор и не мог.
<…>
В шуме, в нарастающем гуле и говоре тайги Прохор чутко слышал — черкес точил кинжал.
<…>
«Дзик, дзик… Прощай, джигит».
«Черкес наточит кинжал, убьет лося… Притащит лося в палатку… Костер, огонь». Прохор улыбается, грезит сладко и под дзикающий железный звяк падает в сон, в ничто.