Прииск в тайге
Шрифт:
— Бог нам судья, я тоже грешен.
— Грешен, — обрадованно подтвердил Селиверстов, — еще как! Офицера-то в Златогорске ты удавил. Поделом ему, собаке. Не ты, так я бы с ним за Нютку рассчитался. Любил ее, хоть и не мне досталась. Зато и на тебя лютый был… Как вы свадьбу сыграли, совсем голову потерял. Хотел спалить хоромину вашу, а рука не поднялась. Потом думал тебя темной ночкой булыжником по башке и дело с концом. Из-за Нютки пожалел опять-таки. Она бы горя не перенесла, царство ей небесное. Встал ты мне поперек дороги, как кость в горле… Не хмурься, мне теперича все говорить можно.
— Говори, — глухо отозвался Никита и, пыхнув трубкой, скрылся от собеседника за клубами табачного
— Я и про то знаю, — снова послышался свистящий шепот Тихона, — как ты есаула с энтим, очкастым, в пропасть отправил. Ловок! Рук не замарал… Чистые они у тебя.
— Тихон!
— Что, не сладко? — Селиверстов смотрел горящими глазами на бледного охотника, и радостно видел, как бьет по нему каждое слово. — Кричали они, когда в пропасть-то падали… Ты не слышал, тебя там не было. А когда пришел на дело рук своих полюбоваться, хотел я и тебя к ним в пропасть отправить, да опять Нютка помешала. Ангел-хранитель она твой. А есаул и очкастый и сейчас там. Ежели снег расковырять…
— Замолчи! — крикнул Плетнев и сжал кулаки.
— Ударить хочешь? Ну, бей, бей, — Тихон опять нехорошо усмехнулся, и заговорил уже другим голосом. — Несчастный я человек, Никита. Не удалась жизнь-то. Ну, да черт с ней. Теперь не вернешь и не поправишь. Вот я думаю: одни люди живут да радуются и всего-то у них вдоволь, а у других нет ни шиша, словно проклятые они, хоть и робят всю жизнь. Отчего так? Все одинаковы, все под одним богом ходят, а живут разно. Злой я на людей. Хотел деньжонок скопить, уйти из наших гиблых мест — не вышло. Запил с горя. А потом матушка померла… Плохой я был сын. И теперь этот грех у меня пудовым камнем лежит… Вскорости я человека загубил… Штейгера Наума Солодкова. Золотишка самую малость прихватил, а он, торопыга, меня за руку — цап! Я туда, сюда, деваться некуда. Слезно молил: отпусти, не сказывай, пополам поделим и ни одна душа знать не будет. Куда там! Пойдем, говорит, в контору. Ах, так! Полоснул его лопаткой по башке, он душу богу отдал. Вот и пришлось в тайгу бежать. Забился в самую глухомань, день и ночь дрожал, ночами не спал: вот поймают. Каждого шороха пугался.
Плетнев слушал молча, его словно приковали к себе блестящие на темном лице глаза больного.
— Сейчас доскажу, потерпи. Ты послушаешь, мне легче станет. Сколько так прожил — не знаю. В Зареченск да и в другие окрестные села аль заводы показаться нельзя — враз поймают. Стало быть, пока в тайге. Приглядел подходящее место: пещеру за озером. Потом на твою избу натакался… Похозяйничал не из озорства, нужда заставила, да и не знал, что ты здесь живешь, это уж потом открылось. Была мысль властям на тебя донести и тем свою вину искупить, шкуру свою поганую уберечь, прощения заслужить, и побоялся: ну, как не примут это в заслугу и обоих на одной цепочке в Сибирь? И еще то удержало: золотые крупицы нашел в избе, смекнул, если ты золотишком промышляешь, так и мне кое-что перепадет. С той поры я ни на шаг от тебя. Вот только собака, будь она проклята, мешала. Тогда, ночью-то, помнишь? Так за руку тяпнула — до сих пор отметина не сходит.
Вьюга, услышав свое имя, подбежала к нарам, рыкнула на Тихона и села возле хозяина.
— Убери, — взмолился Селиверстов, — видеть ее не могу.
Никита ласково потрепал собаку по голове.
— Иди, Вьюжка, иди, родимая…
— А как те двое приехали, я опять в свою нору забился. Ну, думаю, пропал Никита, сцапают его. Нет, не сцапали. Может, меня ищут? Три дня носа из берлоги не высовывал, на четвертый вышел — никого. Вот диво, за чем же пожаловали? Стал потихоньку за ними глядеть и доглядел: золото ищут. Этот, в очках-то, нашел, а я это место приметил. Ты гостей в пропасть, а мне и на руку. Переждал маленько и начал золотишко мыть. В первый
раз на мир светло взглянул.Бровью не повел Плетнев, услышав о золоте, ничем не выдал волнения, но все в нем напряглось.
— Жадность меня обуяла, — продолжал Селиверстов, не заметив перемены в Никите. — Мою, а все мало. Тут зима, шабашить пришлось. Собирался по весне еще постараться, да сбыть все намытое, сунуть кому надо и заявочку сделать. Знал: золото все грехи, и прошлые и будущие, искупит.
Селиверстов замолчал, молчал и Плетнев. Они сидели, не глядя друг на друга. Тихон, возбужденный собственным рассказом, забыл о болезни и уже пожалел о том, что проговорился, придумывал, как бы все обратить в шутку. Но тут его опять схватило, он застонал, извиваясь на нарах.
— Ох, горит как! Ох, моченьки нет больше! А! Ты опять пришел?! Не хочу, не хочу, отстань, Христа ради.
— Кто? Где? — очнулся от своих дум Никита.
— Наум. Вон, за печкой стоит, кулаком грозится.
— Снова за свое. Говорю, нет никого.
Тихон бился, кричал, и Плетнев не мог его успокоить.
— Светильник возьми, посвети там. Видишь, опять выглядывает. Наумушка, прости ты меня, век буду бога молить, — Селиверстов сполз с нар на пол, встал на колени, и, сложив крестом руки, жалобно завыл. — Прости, родименький, прости, Наумушка.
Страшен был Тихон: волосы торчали космами во все стороны, глаза безумные. Плетнев схватил его, уложил на постель. Тихон бился, вырывался, потом обессилел, обмяк.
— Нет здесь никакого Наума, — сердито говорил охотник. — Давай спать, ночь уже на дворе.
— Не могу, весь горю, как в огне. — Тихон зарыдал, вцепился зубами в руку. Немного успокоился. — Слушай, у меня в целом свете никого нет. Тебе скажу, где золото спрятано.
— Не надо мне золота.
— Дурак ты. Не век же в этой лачуге жить будешь. Хочешь, научу, как все сделать? Хочешь?
— Мне и здесь хорошо.
— Опять дурак! Эх, кабы я встал!..
— Встанешь.
Тихон покачал головой.
— Твои-то бы речи да богу навстречу.
— Как поморозился-то?
— С дороги сбился, — Селиверстов заговорил отрывисто, резко. — Обессилел. Мороз лютый. Свалился…
Плетнев видел: человек умирает, а помочь не мог.
— Прости меня, Никита.
— Бог простит.
— Бог! Злой он, не видит людских страданий.
— Все видит. Терпеть надо.
— Я всю жизнь терпел… Никита, где ты? Подойди.
Селиверстов схватил руку охотника, сжал. Смотрел он куда-то вверх, глаза его уже не горели, их подернула мутная пелена.
— Ник… Никита…
Тихон судорожно дернулся и откинул голову набок.
…Там, где ручей пересекал лужайку и круто сворачивал на восток, Плетнев похоронил Тихона. Сверху могилу завалил камнями, чтобы не разрыли таежные звери, и поставил березовый крест. Тяжело было на душе у Никиты. Хотя Тихон был злобный человек, бесшабашный, но жалко его. Вьюга смотрела из своего угла на хозяина немигающими глазами, и в собачьих глазах тоже тоска.
— Поди сюда, Вьюжка.
Собака поднялась, подошла к хозяину, по привычке положила голову ему на колено, тихо поскуливая.
— Не скули, и без того тошно. Ох, как тошно, Вьюжка!
Никита подошел к сундуку, достал бутылку с водкой, налил полную кружку и залпом выпил. С минуту стоял оглушенный. Пожевал сухую корку, отбросил и снова налил полную кружку. Повернулся спиной к собаке, выпил. Все завертелось перед глазами, запрыгало и куда-то поплыло. Съехал со своего места стол, окно с дверью поменялись местами, печка шагнула из угла, а Вьюга оказалась где-то на потолке. И как только держится там, шельма? Охотник повернулся, недоуменно посматривая по сторонам, не узнавая собственную избу. Погрозил Вьюге пальцем.