Приключения 1984
Шрифт:
Навруз показал глазами на север. Он не решился произнести ни «дома» ни «на Родине». Вновь опережая полковника, он попросил:
— Вы только прочитайте!
...Полковник полистал тетрадь, убористо исписанную арабскими буквами. Попытался разобрать текст, но не смог. Потом вызвал адъютанта:
— Пригласите и майора Дауленова из прокуратуры.
Вошел Дауленов. Он расправил перед начальством плечи, но смуглое лицо его было усталым, под глазами лежали темные круги.
— Вот ознакомьтесь, — полковник протянул ему тетрадь. — Написано, очевидно, на вашем родном языке. Писал ваш земляк... — Он с трудом прочитал на обложке имя: — Навруз Пиржанов.
— Как, как? — переспросил майор Дауленов. На его высоком лбу собрались морщины. —
Дауленов освободился от служебных дел лишь к вечеру. Минуту-другую смотрел на тетрадь, мятую, потрепанную. Потом открыл, начал читать и не сомкнул глаз до утра.
«Край мой родной, любимый! Дорогие сердцу места, где я увидел свет. Седовласые матери, отцы седобородые! Сверстники, друзья мои! Друзья ли? Вправе ли я называть вас так теперь, когда на сердце — тяжесть, а на душе — сорок смертных грехов?
И все же, опасаясь взглянуть в ваши чистые глаза, я обращаюсь к вам, говорю с вами! И всякий раз буду говорить, когда тоска станет невыносима. А такое случается часто.
Бог знает, может, вы считаете нас всех давно умершими? Благо бы так! Я и сам предпочел бы умереть девять лет назад, чем пережить все, что выпало за эти годы на мою долю, на долю моей несчастной сестры Ширин.
А теперь слушайте по порядку. Рассказывать буду о самом главном. Чтобы передать все, что было, о чем передумал, из-за чего страдал, не хватит дней.
Родился я с любовью к странствиям. Даже посещение ближнего, дотоле незнакомого мне аула было для меня большой радостью. И когда отец однажды вечером сказал: «Собирайся, сын мой, отправляемся в далекое путешествие, увидим новые места, совершим паломничество в Мекку и Медину», — я не подумал ни о чем другом, кроме ожидающего меня счастья. Я только спросил, почему отправляемся мы на ночь глядя. «Так надо», — ответил отец. Лицо его окаменело, а я знал, что расспрашивать его, когда он становится таким, бессмысленно.
Мне шел двадцатый год. Я был уже взрослым человеком, но под взглядом отца цепенел. Отец в моих глазах был святым, хотя я и учился в советской школе, где благодаря учителям многое начал понимать и во многом, что проповедовал отец, усомнился. Но вера в аллаха и вера в отца были еще незыблемы во мне. Потому я и не задал отцу другой, более важный вопрос: есть ли у него документы на выезд из Советского Союза? Отец был сильным, всезнающим. Куда проще было, не раздумывая, положиться на него. Я и не стал мучиться сомнениями, а разбудил успевшую уснуть сестренку свою да уложил в мешок самые необходимые вещи.
Маленькая Ширин (ей тогда едва исполнилось двенадцать лет) терла кулаками глаза и всхлипывала. Отец прикрикнул, и девочка умолкла. Серые глаза отца стали узкими. Так бывало всегда, когда он принимал важное решение. Скажет и от своего уже не отступится. Мне это также было хорошо известно.
— Сын мой, — сказал отец. — Отправляйся к тетушке нашей, почтенной Мохире-ханум. Попроси у нее новый халат и галоши брата твоего Базарбая. Только так, чтобы, кроме нее, никто об этом не знал.
— Зачем? — вырвалось у меня.
— Мне надо, — тихо произнес отец.
И я покорно вышел.
Густые тучи (даже в сумерках их было видно) висели над нашим аулом. Я вошел во двор к дядюшке Ержану никем не замеченный. Больше всего не хотелось мне попадаться на глаза Фирюзе. Сколько чернил извел я на письма к ней! Сколько стихов сочинил о ней. Гибкой, как лоза, быстрой, словно взгляд. Что теперь скрывать это? Любил я ее, люблю и поныне. Только досталась она не мне, а брату моему — Базарбаю. И день, когда это случилось, был первым воистину черным днем в моей жизни. Не будь этой несправедливости, был бы я счастлив. Так думал я в день свадьбы, хотя и сидел вместе со всеми юношами на отведенном для нас месте, даже песню исполнил в честь молодых...
Так вот. Отец мог бы и не предупреждать меня: я и сам все сделал так, чтоб Фирюза меня не увидела. А дядюшка Ержан-максум болел и не поднимался с постели. Поэтому, когда навстречу мне вышла женщина, я смело пошел к ней. Оглянулся все же, прежде чем сказать ей первое слово, но тетушка сама потащила меня под навес, где стояла корова.— Раз святой человек велел, значит, для святого дела, — заключила Мохира-ханум.
Она ушла в дом и вернулась с халатом и галошами.
— Бери, носи на здоровье, — сказала она, — нашему ублюдку все равно эта одежда ни к чему. Бродить по степи за овцами можно в любом рванье.
Я знал, что Мохира-ханум не любит Базарбая. Он был сыном младшей жены Ержан-максума, умершей от родов. Может, со зла, но люди говорили, будто это она и погубила мать Базарбая, завидуя ей. Мохира-ханум и Базарбая, наверное, извела бы, когда он остался у нее на руках, только дядюшка Ержан сказал ей (об этом тоже все знали), что день смерти сына будет последним днем жизни и Мохиры-ханум. А ей было известно, как крепко держат слово оба максума: отец мой и дядюшка. Потому-то Мохира-ханум, хотя и ненавидела Базарбая, а берегла его пуще своего ока. В классе нашем он всегда был самым чистым и самым сытым.
И все же, когда Мохира-ханум, отдавая мне вещи Базарбая, назвала его ублюдком, меня покоробило. Раздумывать, впрочем, было некогда: каждую минуту во дворе могла появиться Фирюза. Я поблагодарил и убежал.
У нашего дома стояли две оседланные лошади. Накануне, в базарный день, отец выменял их у заезжего цыгана на двух коров и дюжину овец. Цыган угнал стадо, очень довольный сделкой. Отец тоже был доволен. Сейчас эти кони были оседланы и нетерпеливо топтались.
— Взял? — коротко спросил отец. Я подал ему халат и галоши. Он поспешно затолкал их в хурджун, подхватил на руки Ширин, посадил ее впереди себя. И мы поехали осторожной рысцой.
Я потом уже понял, как хитро выбрал отец час нашего отъезда. Темень, дождь, который к утру смыл следы коней. И конечно, ни один человек не мог нам попасться навстречу.
Так мы подъехали к степной мечети, промокшие до нитки, но никем не замеченные. Мечеть была небольшая. Двор, огороженный глиняным забором, над которым чуть возвышался глиняный минарет. В пристройке жил старик с узкой, как лезвие сабли, бородой. Он принял нас хорошо: накормил, уложил в постель.
Мы прожили в мечети неделю, а может, и больше. Я не считал дни. Валялся на одеялах, писал стихи. Целую тетрадь исписал. Как-то отец застал меня за этим занятием, и серые глаза его снова сузились. Но он тут же улыбнулся, что-то написал на листке старым карандашом, который хранился у него в кармане вместе с крохотным Кораном, и протянул мне бумажку.
— Попробуй, сын мой, перевести вот эти стихи, — сказал отец. — Они написаны на фарси. Разберешь?
Я кивнул головой. Это была газель из пяти двустиший. Ничего интересного я в ней не нашел. В последнем двустишии имя неведомого мне персидского поэта не упоминалось [9] . Я начал набрасывать первые строки по-каракалпакски. Перевод получился быстро.
— Дай взгляну, — попросил отец.
— Это не заслуживает вашего внимания, — сказал я.
Но он быстро прочел написанное мною и даже головой удовлетворенно кивнул. Никогда отец не одобрял мои стихотворные упражнения, и потому я удивился и даже покраснел от гордости, хотя стихи были не так уж хороши, я понимал это. Отцу же они понравились. Он бережно спрятал листок в тот же карман, где хранилась священная книга, и вышел. Не появлялся он два дня.
9
Псевдоним автора должен быть по законам восточного стихосложения обязательно упомянут в заключительном двустишии газели.