Приключения Оффенбаха в Америке
Шрифт:
В конце прошлого века главным врагом нью-йоркцев была желтая лихорадка: от нее умирали тысячами. В 1799 году, по решению городского совета, на краю острова Статен построили Морской госпиталь, или Карантин, который со временем всё расширялся, взбираясь на холм, и через сорок лет насчитывал с дюжину больничных корпусов, способных вместить тысячу больных одновременно. Желтая лихорадка внушала такой страх, что суда, имевшие на борту заболевших, должны были вывешивать желтый флаг и становиться на якорь в Нижней бухте, ближе к океану. Если санитарный инспектор обнаруживал хотя бы одного больного на борту какого-либо судна в доках Манхэттена или Бруклина, корабль со всей командой отправляли в Карантин. Туда же свозили эмигрантов, заболевших по дороге холерой, оспой, желтой лихорадкой или тифом – подцепить на нижней палубе какую-нибудь дрянь было легче
В самом деле, трехметровый забор вокруг Карантина не был преградой для москитов, переносивших желтую лихорадку, а санитары и прочая обслуга часто бегали через дорогу в паб «Наутилус», где всегда было не протолкнуться. В итоге на Статене то и дело возникали очаги «черной рвоты», а недвижимость падала в цене из-за опасного соседства. В 1856 году Санитарное управление Каслтона строжайше запретило выходить из Карантина в город, а местные жители для надежности построили баррикады. Нью-йоркские власти попытались было перенесли Карантин на другой конец острова, но едва построенные корпуса сразу спалили. Через два года, летом, желтая лихорадка вернулась, и граждане решили истребить Карантин, точно Содом и Гоморру.
С наступлением темноты к нему ринулись толпы, вооруженные топорами и спичками: одна толпа вынесла ворота, другая сломала стену. Больных вытаскивали на улицу, а их соломенные матрасы поджигали; служителям не давали тушить огонь. Багровое зарево над Статеном было видно издалека. На следующий день, отпраздновав победу в «Наутилусе», поджигатели захватили с собой таран и снесли кирпичную женскую больницу, спалив заодно пирс и дома для врачей. Бездействовать далее власти уже не могли: из Нью-Йорка явилась сотня полицейских с пушкой, за ними следовала армия. Зачинщиков погрома арестовали; на суде они утверждали, что защищали свою жизнь и имущество, и судья с ними согласился: он сам владел недвижимостью в миле от Карантина.
Властям предстояло решить задачку не из легких: Карантин необходим, но устроить его нужно так, чтобы его нигде не было. Правительство оказалось в замешательстве, однако в Америке, в отличие от Европы, это состояние никогда не длится долго. Больных стали направлять в плавучий госпиталь, а тем временем землекопы уже взялись за дело. Раз обитаемый остров не хочет принимать больных, решили власти, надо построить два необитаемых, чтобы некому было возражать.
Так появились два островка с конторами, больничными корпусами и крематорием, куда направляют всех приезжих с подозрительными симптомами. Мне это не грозило: у меня настолько слабое здоровье, что нет сил болеть, поэтому я отправился прямиком на Манхэттен.
Картина вторая: Нью-Йорк
Нью-Йорк расчерчен, как по линейке, прямыми улицами и авеню – префект Парижа барон Осман пришел бы в восторг. Американцы не имеют привычки, как мы, называть улицы в честь людей, находящихся у власти, чтобы потом переименовывать всякий раз, как власть переменится. К примеру, я живу в Париже на улице Лаффита, которая до революции (самой первой) называлась улицей Артуа в честь брата короля, после казни короля получила имя революционера Черутти, с новым воцарением Бурбонов опять стала улицей Артуа, а после новой революции (1830 года) была переименована в улицу Лаффита, потому что на ней жил банкир Жак Лаффит – премьер-министр и министр финансов Луи-Филиппа. Как хорошо, что барон Ротшильд, мой сосед, довольствовался титулом короля банкиров и не искал для себя никакой должности в правительстве, иначе улицу переименовали бы снова. В Америке же, где каждые четыре года избирают нового президента, наш обычай вызвал бы большие неудобства: за двадцать лет одна и та же улочка получила бы побольше имен, чем самый знатный кастильский идальго. Поэтому американцы присваивают улицам и авеню порядковые номера. Никакой политики и ничего не надо менять.
Здесь есть, впрочем, одна улица, не подчиняющаяся правилам и пересекающая Манхэттен наискосок, но и она носит нейтральное название – Бродвей, «широкая дорога». Это самый оживленный район города, поэтому на Бродвее находятся театры и редакции главных газет. Если вам нужно поместить объявление
в газету, оглядитесь вокруг, найдите самый высокий дом и смело заходите: там и будет редакция. Например, в здании «Нью-Йорк трибюн» десять этажей и еще башенка с часами. Ночью такой дом освещает своими огнями весь квартал. Во Франции газету называют светочем в переносном смысле слова, а здесь – в прямом.Храм американской печати – лишь второе по высоте здание в Нью-Йорке; первенство за обычным храмом – церковью Троицы. Американские журналисты рассказали мне, что это уже третье здание, выстроенное на том же месте – лицом к Уолл-стрит. Первое погибло от огня во время войны за Независимость, второе развалилось под тяжестью снега, и тогда за семь лет построили эту церковь в готическом стиле – такую высокую, что ее сияющий золотом крест служит маяком для кораблей, заходящих в нью-йоркскую гавань. Семь лет! Кёльнский собор строят уже больше шести веков, и он до сих пор не завершен.
Нашу компанию доставили на трех извозчиках в отель на Пятой авеню, где нас дожидался Морис Грау. Это молодой человек, ему лет двадцать семь, но выглядит он на все сорок: работа без отдыха, заботы и неприятности состарили его до срока и убавили волос на голове. Он ведет самую лихорадочную и всепоглощающую жизнь во всей Америке, ведь ему случалось руководить пятью театрами сразу: итальянской оперой в Нью-Йорке, французским театром в Чикаго, опереттой в Сан-Франциско, английской драмой в Гаване и испанской комической оперой в Мексике. Теперь он переключился на организацию гастролей знаменитостей и начал с того, что привез в Америку Антона Рубинштейна, который дал двести концертов меньше чем за полгода – иногда по два концерта в день. Жаль, что мы с ним не встретились, интересно было бы взглянуть на него сейчас. Я знал Рубинштейна, когда ему было лет двенадцать, а мне двадцать два. Тоже еврей-выкрест, говоривший по-немецки, только из России. Он приехал в Париж поступать в Консерваторию по классу рояля, а его туда не приняли, поэтому через несколько лет он основал свою собственную Консерваторию – в Санкт-Петербурге. Мы с ним дали всего один салонный концерт: сыграли две части бетховенской сонаты для виолончели и фортепиано, а затем я исполнил соло «Большую фантазию на русские темы». Через два месяца, когда закончится контракт со мной, в Нью-Йорк приедет знаменитый итальянский трагик Росси, и Грау будет возить его по Америке целый год. Могу лишь посочувствовать обоим.
Мне, конечно же, не терпелось посетить театр. Грау рекомендовал театр Бута, но затруднился сказать, что именно там дают нынче вечером. В этом зале могут играть трагедию, комедию или оперу – смотря какая фантазия придет директору, снявшему помещение на год, на месяц или даже на неделю. Я немедленно отправился туда в сопровождении любезного мистера Бакеро; давали «Генриха V» Шекспира. Постановка была очень красивой; парочку идей можно будет занять для «Мадам Фавар»… Для того я и хожу по разным залам – восхищаясь как артист, но и прицениваясь, точно барышник на ярмарке. Сколько молодых дарований я привез в Париж из-за пыльных кулис провинциальных театров! А из Лондона мне доставили стадо овечек – почти как настоящих, не катившихся на колесиках, а топотавших по сцене с громким «бе-е». Я собирался использовать их для «Дон Кихота».
Люди совершенно утратили воображение; им подавай, чтоб на сцене было всё как в жизни. Во второй картине «Путешествия на Луну» декораторы в точности воспроизвели купол парижской Обсерватории, а в шестой царь Космос едет на настоящем белом верблюде в хрустальный дворец (какой переполох поднялся на бульварах, когда это животное вели в «Гэте» из Булонского леса!). Мы сами приучили к этому публику; директора театров вынуждены тратить огромные деньги на декорации, чтобы зритель, заплатив за билет, смог увидеть на сцене то, что каких-нибудь двести лет назад ему показали бы на улице бесплатно.
Когда Берлиоз ставил в Опере веберовского «Волшебного стрелка» (кажется, в сорок первом году), он со всеми переругался, потому что ему был нужен настоящий скелет для мрачного явления в третьем акте, а бутафорский, деревянный, его не устраивал. Директор заявил ему без экивоков, что больше не выделит ни франка на покупку реквизита, добывайте ваш скелет, где хотите, хоть собственный используйте. И Берлиоз в самом деле отрыл на каком-то чердаке самый натуральный скелет, так что публика чуть не поседела, а нескольким дамам сделалось дурно. А вот немцам было бы достаточно показать картинку с черепом и костями: музыка Вебера дорисовала бы остальное.