Приключения, почерпнутые из моря житейского. Саломея
Шрифт:
Сердце Чарова стояло всегда около градуса замерзания, и потому он не сочувствовал и не понимал в других быстрых переходов от тридцати градусов жару на тридцать холоду; но все-таки рассердился.
— Что ты не в духе сегодня? — спросил его первый встречный приятель.
— Отстань, у-урод!.. — отвечал он. — Я не в духе! напротив, меня задушила эта проклятая Нильская!.. Это просто нечистый дух, понтинское болото!.. тьфу! Я не советую никому сближаться с ней!.. Поедем к Танюше!
В таборах глубоко уважали Чарова; встречали как благодетеля и милостивца. Табор, который удостоивал он своими посещениями, считал это явлением самого вывела. По всей улице высыплет египетское племя, как сыпь.
Чаров велит хору грянуть: «Моя миленькая!», и весь хор, обступив его, так и взрывает звуки, так и взбрасывает, так и вскидывает голоса
Чаров сидит безучастно, развалясь на креслах, зевает; или, соскучившись, начнет топотать ногами, крикнет: баста! и едет со свитой своей в клуб.
В клубе почет ему не хуже табора. Там игрокам без него грустно, зевакам скучно. Там он игрок инфернальный. Когда Чаров играет, тогда из самых отдаленных стран, из лектюрной, из детской — отвсюду бегут смотреть, даже из каминной поднимаются с своих обычных мест три вечных сидня и идут в infernale. Риск Чарова, что называется, благороден, счастье Чарову везет, как машина в 777 тысяч сил.
Когда какая-нибудь карта дерзнет ему проиграть, он пр-равнодушно оглашает ее скотиной, рвет и бросает под стол. Наказывая так беспощадно виновные карты, он как будто нагоняет страх и на все прочие. Редкая проиграет ему, разве по неосторожности, без всякого намерения проиграть. Но он на эту неумышленность не смотрел, как законы Дракона [224] на неумышленных преступников.
Невозможно, чтоб в каком бы то ни было человеке не было ровно ничего хорошего. Именно в Чарове вся светская пошлость дошла до изящества; на его изнеженность, которая достигла высшей степени развития и обратилась в разгильдяйность, нельзя было равнодушно смотреть: надо было хохотать или беситься; но в образованном кругу хохотать можно, а выходить из себя неприлично. Чаров был циник высшего круга. Все, что аристократизировало, было с ним знакомо, следовательно и верхолетные (de haute vol?e) ученые и литераторы. Он бывал на их утрах, обедах и вечерах; смотрел, зевая и потягиваясь в креслах, на их прения, покуда шел шум, а драки еще нет. Но едва прения принимали вид боя и декламирующие руки начинали уподобляться воздымаемым мечам на поражение врага, Чаров, в подражание философу-собаке, хамкнет, и разъяренные спорщики, как будто по манию волшебного жезла, заливаются громким смехом.
224
[224] Свод законов, составленный в VII веке до н. э. древнегреческим законодателем Драконом. По преданию законы эти отличались суровостью. Имя Дракона стало нарицательным при обозначении суровых мероприятий — «драконовские меры», «драконовы законы» и т. д.
Чаров особенно терпеть не мог греческих богов и философов, римских добродетелей и героев и современных апофеозов силы ума и учености, даже терпеть не мог Наполеона и Гегеля. Едва имя Гегеля начинало чересчур греметь: «Ска-а-тина, у-урод, колбаса немецкая ваш Гегель! Мочи нет надоел!» — восклицал Чаров.
Подобное громкое определение заключало спор и смиряло воюющие партии.
Мы упомянули уже, что Чаров для возбуждения деятельности своих чувств искал женщины энергической. Русские дамы не нравились ему, особенно после неудачного романа с Нильской. Он возненавидел их и называл русское женское сердце «сиднем»: само собою не двигается, а двигать — с места не сдвинешь.
Когда ему возражали и доказывали, что образованную, прекрасную русскую львицу теперь невозможно уже отличить от парижской, что русские дамы имеют особенную способность постигать всю ловкость, утонченность и изящество тона сен-жерменских салонов, что это им делает честь…
— А тебе удовольствие, ска-а-тина? Подайте же ему полушампанского да сигару внутреннего производства из тютюну!
— Браво, браво! Ха, ха, ха, ха, — и рукоплескания повещали по всем комнатам остроту Чарова. Но он был равнодушен к славе своего ума и, нисколько не одушевляясь общим восторгом, продолжал спокойно речь свою об отвращении ко всему поддельному и заключал ее словами: «А я за всех твоих дам гроша не дам!»
Новый хохот и рукоплескания прерывали его; но он продолжал:
— А как же иначе, у-урод? а?… Если б, например, я вздумал жениться… не для тебя, ска-атина… а для себя… Если б я вздумал жениться
на светской, образованной, милой женщине, то, разумеется, женился бы на француженке, так ли?— Так, так, уж, конечно, так, — кричали одни.
— Да отчего же не на русской, mon cher, — вопрошал кто-нибудь, привыкший к возражениям; потому что возражая на все, можно также прослыть человеком умным, понимающим вещи, словом, мыслителем.
— У-урод! ты ничего не понимаешь!.. оттого, ска-а-тина, что я не хочу видеть какую-нибудь рожицу, на которой оттиснута чужая образина.
— Впрочем, что ж особенного и во француженках?
— Как что? Cette grace, ce je ne sais quoi [225] … Словом… ты, кажется, видел француженку у Далина?
— Нет, не видал; говорят, что не дурна.
— Не дурна!.. Да вот как не дурна: я бы женился на ней, если б хоть на грош имел способности быть глупым мужем. Право! Я бы взял ее к себе, да она какая-то гадина, каналья: какой-то выродок, старообрядка, с какой-то национальной гордостью, свинья!
225
[225] Это грация, что-то непостижимое (франц.).
— Кто с национальной гордостью?… — спросил, подходя, один из большесветских юных мужей, во фраке с круглыми фалдами, в пестрой жилетке, вроде кофты. — Кто с национальной гордостью? Что за гордость национальная? Скажите, messieurs, какая быть может гордость национальная? Например, я…
— Например, ты… — начал было Чаров.
— Нет, mon cher, не шутя, ты о чем говорил? скажи, пожалуйста, о какой нации?
— Да дай договорить! у-урод!.. — крикнул Чаров.
— Ну, говори, говори!
— Я хотел сказать, прежде всего, что ты, братец, ска-атина! Не выслушаешь и врешь.
— Non, vous badinez! [226] ведь я не знал, о чем вы тут рассуждали; я сказал только свое мнение… например, французская нация…
— Да молчи! Я пошлю за полицией, чтоб тебе рот заткнули!
— Ну, ну, говори! Что ты хотел сказать?
— Ты знаешь француженку, что у Далина?
— Какую это француженку, что в кондитерской, у… Файе? ah, une tr?s jolie brune!.. [227] Представь себе…
— Иван! — крикнул Чаров, — беги в часть, скажи, что вот у него в трубе загорелось.
— Да я не понимаю, о ком ты говоришь? Какая француженка?… Ах, та, та, что у Далина… Madame, madame… [228] Черт ее знает… Знаю, знаю… я спрашивал у него, он говорит, что она теперь у Туруцкого в компаньонках.
— У Туруцкого? — прервал франтик в очках хриплым стариковским голосом, — Туруцкий — холостяк.
— Ну, что ж такое?
— Как, что ж такое?
— Ну, конечно, что за беда?
— Вот забавно, старикашка древнее Москвы.
— Стало быть, он был на пиру, который давал Святослав?
228
[228] Мадам, мадам (франц.).
— Не знаю, братец; надо справиться в новой поэме в лицах.
— Послушай, тебе кто говорил? Сам Далин?
— Что, mon cher?
— Mon cher, ты ска-а-тина, ничего не слушаешь!.. Тебе кто говорил про француженку? Далин?
— Далин, Далин; он сам мне говорил… именно, кажется, мне сам…
— Не может быть!
— Вот прекрасно, помилуй!
— Да врешь, братец, ты, ска-а-тина, все перепутал!
Интересуясь француженкой, Чаров отправился сам к Далину и вместе с ним, вы помните, к Саломее. Узнав про ее странное, несколько двусмысленное положение в доме Туруцкого, а вскоре потом, что она выходит за него замуж, Чаров так озлился на всех француженок, что всю ненависть свою к русским взвалил на них, называя безнравственными куклами, которые приезжают только развращать русские невинные и неопытные женские сердца, и не только женские, но и мужские и даже старческие.