Приключения теоретика (Автобиографическая проза Виктора Шкловского)
Шрифт:
"В "Третьей фабрике" мы находим интересный пример первого текста, вдохновленного цензурой и осмысливающего ее через приемы искусства", - пишет Светлана Бойм24 . Программа, которую вырабатывает Шкловский, должна диалектически соединить в себе приспособление, сопротивление и преодоление себя самого, а косвенным образом и действительности. Нужно не "идти по трамвайным линиям", прямолинейно предзаданным путем, будь то уход из публичной художественной жизни ("окопаться, зарабатывать деньги нелитературой и дома писать для себя") или безоговорочное сотрудничество с режимом ("добросовестно искать нового быта и правильного мировоззрения"); нужно вести сложную работу "скрещения" себя с материалом:
...работать в газетах, в журналах, ежедневно, не беречь себя, а беречь работу, изменяться, скрещиваться с материалом, снова изменяться, скрещиваться с материалом, снова обрабатывать его, и тогда будет литература (с. 369).
Грубо
– Ты разве не помнишь, Соловей, - возразили мы, - что через два года будет нэп?
– Ах, я и забыл... (с. 386)
В недавней работе Михаил Ямпольский показал, что в историко-литературной концепции русских формалистов (у Тынянова, Шкловского) собственно историческим качеством обладает "анахронистически-бессмысленное", не включенное в псевдоисторический процесс становления предсуществующих идей платоновского типа25 . Программа "построения биографии", выдвигаемая Шкловским для современной культурной ситуации, есть не что иное, как программа производства таких "анахронистических", не поддающихся идеологическому усвоению человеческих объектов - не то "пережитков прошлого", как спички в быту военного коммунизма, не то фантастических видений будущего, как нэп, чей приход и даже название знают наперед слушатели "Бухты Зависти".
Небытийность, "неотмирность" художника, которую Шкловский так двойственно переживал на войне и в любви, по-прежнему конфликтует с окружающим бытом, который ныне снабжен партийным эпитетом "новый". Но на этот раз она все чаще осмысляется как другой быт, быт частной жизни. Отсюда - впервые у Шкловского - еще сравнительно краткий рассказ о своем детстве (подробнее он будет развернут лишь много позднее, в мемуарах 60-х годах), обрамляющие "Третью фабрику" главки о маленьком сыне писателя и его игрушечном "красном слонике", включенные в нее дружеские письма к опоязовцам; отсюда и сугубо частные параметры, в которых рассматривается свобода/несвобода писателя:
Я хочу свободы.
Но если я ее получу, то пойду искать несвободы к женщине и к издателю (с. 368).
Личную биографию, создаваемую в сотрудничестве/соперничестве с режимом, Шкловский пытается превратить в укрытие от него. Он готов жить "в промежутках", в кошачьих лазах, которые некогда оставляли в жилых зданиях, пытается даже прижиться "между рамами". Он с восхищением пишет о домашней неприступности Осипа Брика - "человека присутствующего и уклоняющегося", обладающего "искусством не заполнять анкету" и потому как бы не существующего в глазах официальных инстанций:
Брик не мог сделать только одного - переехать с квартиры на квартиру. Тогда бы он стал движущейся точкой.
Но он мог бы зато надстроить на дом, в котором жил, три этажа и не быть замеченным (с. 356-357).
Так и Шкловский пытался незаметно "надстраивать" новые этажи на узком пространстве, выторгованном у режима. Он приспосабливался артистически; его капитулянтские жесты изощренно сложны по смыслу и оттого не вызывали большого доверия у властей; это вам не простодушно поднятая рука турецких аскеров (которая, впрочем, и их не спасала). Поправляя после возвращения в СССР текст "Zoo", он в ехидную фразу по адресу коллеги-литератора: "Природа щедро одарила Эренбурга - у него есть паспорт" (с. 324) - вставляет одно очевидное, казалось бы, слово: "советский паспорт"26 , и вся ситуация освещается по-другому: теперь уже Илья Эренбург, обладатель "серпасто-молоткастого", противопоставлен не беспаспортным апатридам-эмигрантам (они как бы исчезли с глаз долой), но приличной публике с документами других государств - точь-в-точь как в не написанных еще в 1923 году "Стихах о советском паспорте" Маяковского. А в 1930-м, совершая, возможно, самую трудную из своих уступок властям - отрекаясь от формального метода, от ОПОЯЗа, - он вводит в текст публичного отречения образ, почти равносильный легендарному галилеевскому "а все-таки она вертится!":
В романе Жюль Ромэна "Доноого-Тонка" в городе, построенном из-за ошибки ученого,
был поставлен памятник научной ошибке.Стоять памятником собственной ошибке мне не хотелось27 .
Построенный "по ошибке" город формального метода, комментирует Светлана Бойм, - "это боковой сюжет истории, какие Шкловский особенно ценит в литературных произведениях"28 ; очередное проявление того "анахронистически-бессмысленного", которое и занимает по праву место в истории.
Можно ли сказать, что в своем состязании с режимом Шкловский потерпел очередную неудачу? Действительно, выдвинутый в "Третьей фабрике" проект "разрядки", мирного сосуществования с советской властью не имел шансов на сиюминутно-политический успех. Власть никогда не играет по правилам со своими соперниками. В позднеопоязовском утверждении "внеэстетических рядов" она чутко улавливала подрыв ее собственных догматов о приоритете бытия над сознанием (у Шкловского-то сознание, конечно, остается выше бытия - именно потому, что оно не-бытие). Она, правда, не тронула самого писателя, но убивала близких ему людей - расстреляла брата, уморила в голодном Питере сестру, угробила на фронте Второй мировой войны сына, того мальчика, что в "Третьей фабрике" играл с красным резиновым слоником. Она принуждала формалистов отходить или отрекаться от своих теорий. Она долгие годы заставляла Шкловского заниматься халтурой (которую он, как известно, разделял на "греческую" - работу не по специальности, и "татарскую" - работу спустя рукава; но самому ему нередко приходилось совмещать оба смысла...), заставляла ездить на гулаговскую стройку канала Москва-Волга, вводить в свои литературоведческие книги тяжеловесные, нелепо оттененные монтажными стыками (словно кавычками!) декларации о любви к Ленину. Хуже того: она вынуждала его писать все менее точно, все более увлекаться "искусством не сводить концы с концами" (с. 375), злоупотреблять уклончиво-произвольными обиняками, какие приличествуют поэту или конспиратору, но не ответственному за свои слова теоретику. Монументальный камень теории, который он вместе с друзьями вкатил на гору в лютые годы революции и Гражданской войны, в позднем его творчестве покатился обратно, словно русские войска в 1917 году с горных плато иранского Азербайджана; не "Анабазис", а "Катабазис" - пророчески горько острил он в "Сентиментальном путешествии" (с. 138): не восхождение, а нисхождение.
Впрочем, он ведь и не строил свой проект в расчете на быстрый успех. Программа-минимум, которую он стремился осуществить, - это послать нам, его читателям, ясный сигнал: тот, кто писал все это, - не я, уже не я, не совсем я. "Мир ловил меня, но не поймал", - эту автоэпитафию средневекового малороссийского мудреца Григория Сковороды хотели бы отнести к себе многие. Шкловскому, подобно большинству других, это удалось лишь отчасти. Во всяком случае, его книги, особенно ранние, дают почувствовать такое стремление, позволившее ему превратить искусство "жить в промежутках" в авантюру литературной теории.
ПРИМЕЧАНИЯ
1. Виктор Шкловский. "Еще ничего не кончилось..." Предисловие А.Галушкина. Комментарии А.Галушкина, В.Нехотина. М., Пропаганда, 2002. С. 290. Далее ссылки в тексте статьи подразумевают это издание.
2. Например: "...в ту ночь, когда я ехал в Москву, великие князья были расстреляны петербургской Чека. Николай Михайлович при расстреле держал на руках котенка" (с. 177). Как будто читаешь какую-нибудь миниатюру из хемингуэевского сборника "В наше время".
3. Октябрьский переворот произошел, когда Шкловский находился в Персии.
4. "Я для солдат человек странный" (с. 209).
5. Так переживаются требования возлюбленной в следующей книге Шкловского "Zoo": "Вот тебе день, и вот тебе ночь, а ты живи в промежутках. Только утром и вечером не приходи" (с. 303).
6. Виктор Шкловский. Жили-были. М., Советский писатель, 1966. С. 126.
7. Любопытно, что всякий раз, когда друзья Шкловского формалисты-опоязовцы - брались за художественное сочинительство, у них получались жизнеописания неудачников. У Бориса Эйхенбаума - биография авантюриста ХIХ века Николая Макарова ("Маршрут в бессмертие"); у Юрия Тынянова - истории неудачливого революционера Кюхельбекера и неудачливого дипломата Грибоедова; в последние годы жизни Тынянов начал писать роман о Пушкине, но не дописал, застрял на первой части, и, думается, не только из-за своей
болезни - требовалось найти точку зрения на Пушкина как на неудачника, что было и вообще-то трудно, да еще крайне неуместно на волне пушкинского юбилея 1937 года.
8. Еще пример из военного быта: "Мука и масло были. Срывали железо с крыш домов, пекли на этих листах блины" (с. 135). Почти буквальная иллюстрация к поговорке "спалить дом, чтобы зажарить яичницу".
9 .Владислав Ходасевич. Колеблемый треножник: Избранное. М., Советский писатель, 1991. С. 270.
10. Виктор Шкловский. Жили-были. С. 142.