Приключения женственности
Шрифт:
В Цюрихе все нас спрашивали — где это мы так хорошо отдохнули. Пуще всего донимали Ренату — она и правда посвежела, зарумянилась, во взгляде уже нельзя было прочитать страх, ожидание горя — или я не сумел заглянуть в самую глубь? Она стала чем-то неуловимым, повадкой, наверное, похожа на Аву — так же подпирала рукой щеку, с такой же мягкой улыбкой рассказывала мне про свой вечерний университет, где она битый час солировала, отвечая на вопросы, такие нелепые подчас, что диву даешься — будто Москва не в трех часах лету, а на другой планете и узнать о ней можно только через телекамеры, привинченные в двух-трех точках — парламент, президент, помойка. Словно у нас
Я стал пылко просвещать соотечественников. Боюсь, слишком горячо — сестрица пощупала мой лоб, но любовная горячка в моем случае не дала высокой температуры, и я не упоминал всуе имя Авы — только когда мы обсуждали, как сделать, чтобы ей захотелось наподольше сюда приехать. Мы с мамой могли и порывались финансировать ее пребывание, но она твердо и необидно отказалась от помощи. Тогда я поехал в университет, наивно памятуя об успехе ее семинара. Если не смогут пригласить Аву на целый семестр — понятно, что у них есть свои преподаватели, свои планы, то уж несколько-то толковых лекций никому не помешают, рассуждал я как дилетант.
Рената разузнала, что административными делами на кафедре заправляет Хайди с трудной двойной фамилией, сложенной из родительского имени и имени русского мужа. Существование этого мужа, да еще, как выяснилось, побывавшего однажды в гостях у Ренаты, показалось мне добрым знаком.
Никакой доброты я не встретил. Слишком сосредоточенно, чтобы это выглядело естественным, перелистывая толстую папку, шатенка бросила на меня свой взгляд, отложила бумаги и сняла уродующие ее очки. Надеясь, что Россия нас сближает, я как дурак стал трезвонить про колокола в Москве, не замечая, что этот гул ей совсем не по душе. Она оживилась только когда я упомянул про ракурс, в котором цветные зелено-сиреневые пупырышки на белой церкви Николы в Хамовниках можно сравнить с витражами Шагала в нашем Гроссмюнстере.
— Так вы кино делаете? — карие глаза Хайди следовали за мной, как камера за главным героем. Хмурость слетела с ее лица, молодые морщинки разгладились, и я залюбовался ее пухлыми губами. — Я подарю вам стихи — книжка только что вышла.
— Вашего мужа у нас издали? — обрадовался я, втайне рассчитывая, что это событие как-нибудь поможет моему делу.
— Мужа… Мы расстались, — меланхолично поправила меня кареглазка и протянула тоненькую тетрадку с эффектной двойной фамилией на обложке. Все-таки муж исчез не совсем бесследно. — А вашу студию не заинтересует идея фильма о молодой швейцарской поэтессе, последовательнице Юнга? Давайте обсудим это за ланчем, — скомандовала она и потянулась за курткой.
Я не выношу, когда решают за меня, но сейчас — как можно было позволить себе роскошь следовать своим принципам, ведь в жертву им я принесу Аву, не себя. С трудом подавив раздражение, я последовал за Хайди в студенческое кафе-дворик. Дневной свет беспрепятственно проникал сквозь стеклянный купол здания, освещая пальмы в кадках и много-много прямоугольных столов, занятых студентами: кто играл в карты, кто конспектировал какой-то толстый фолиант, подбадривая себя чашечкой кофе, кто самозабвенно целовался, а кто спал. Свободных столиков не было. Хайди разбудила знакомого ей студента, тот испуганно схватил с полу свой рюкзачок
и удалился. А она отодвинула к стене два лишних стула, угрожавшие ненужными соглядатаями, и принялась излагать мне свою биографию.Много позже, когда я узнал, как все было на самом деле — нет, конечно, не от единственного объективного свидетеля, знающего все детали, а от Авы, — то изумился, как поэтическое воображение истолковывает в свою пользу черствость, прагматизм, хождение по трупам, отнюдь не метафорическое. Вот такую книгу, наверное, ждал о себе Эраст и даже поленился сам заняться мифотворчеством — просто отбросил неугодное дитя со своего неправедного пути.
Когда я дождался паузы в длинной псевдоисповеди и заикнулся об Аве, Хайди никак не обнаружила, что знает ее, и равнодушно отчеканила:
— У университета нет денег для оплаты приглашенных лекторов. — А прощаясь со мною, прилепила свои губы к моей щеке и улыбнулась: — Но вы все-таки подумайте о фильме.
Вот я и заблудился в дебрях вежливости. А все потому, что пренебрег Ренатиным правилом четко формулировать просьбу в самом начале делового разговора, особенно с женщинами. Я понимал подсознательные мотивы Хайдиного отказа, но с низкими чувствами людей никогда не считался и теперь не собираюсь. Спускаясь под горку от университета к реке и через мост к центральному вокзалу, я надумал организовать для Авы пару учеников — вон сколько вокруг Ренаты достойных матрон, мечтающих поупражняться в русском.
Когда все вычисленные мной практические вопросы были лучшим или худшим способом решены и я, дабы скоротать месяц до приезда Авы, занялся новым киношным проектом, Рената не вернулась с рутинного обследования, которое она раз в квартал проходила по требованию врачей. Дела оказались настолько плохи, что пришлось вызвать брата из Америки, и мать, не советуясь с нами, твердо объявила о решении делать операцию, хотя консилиум предупредил ее о мизерности шансов на успех.
Ава позвонила, когда после двух ночей возле материнской кровати я заглянул домой, чтобы поспать, если удастся.
— Она умирает, — прильнул я к трубке, как будто это была сама Ава, а не ее голос. — Резали напрасно, только измучили ее. Вчера она спросила: «За что?!» Это все так несправедливо. Я не могу найти хоть какого-нибудь объяснения.
— Рес, дорогой, так думать нельзя. Отчаяние Ренаты пройдет, она ведь навсегда останется и с вами, и со мной, и еще со столькими людьми.
Ава говорила и говорила, я не всегда даже понимал, что, но когда она замолчала, у меня впервые после детства повлажнели глаза.
Ава поспела только на похороны, но все случилось, как она и сказала: последние дни, пока еще были силы, мама приводила в порядок все свои внешние дела, взяла с нас слово заботиться о быстро дряхлеющем, но живом Петере, собрала в список тех, кого нужно пригласить на похороны, набросала текст объявления о своей смерти для «Тагес-ан-цайгер» и принялась описывать свою жизнь, с детства. Под конец карандаш уже не держался в ее руке, писал под диктовку я. Голос ей отказал в ту минуту, когда она дошла до смерти отца — как будто хотела, чтоб итог ее жизни звучал сказочно: они жили счастливо и умерли в один день.
Я сказал об этом, когда после прощания на кладбище — гроб не открывали по ее завещанию — все разместились в церкви — не без труда, столько пришло знакомых и еще больше незнакомых мне людей, — и выслушали проповедь-напутствие и стихотворение Пушкина «Птичка», прочитанное по-русски ее университетской сокурсницей фрау Хирш — об этом просила сама мама. Не знаю, каким образом, почему плавная мелодия русской речи сместила горе с первого, заслоняющего все остальное плана, боль перестала застилать глаза, ее уже можно стало терпеть.