Природа. Дети
Шрифт:
А Коростелев не беспокоится о пустяках. «И если Сережа занят в своем уголке и ему нельзя, чтобы его отрывали,— Коростелев никогда не разрушит его игру, не скажет что-нибудь глупое, вроде: «А ну, иди, я тебя поцелую!» (стр. 225).
Власть Коростелева не обременительна для Сережи, потому что все слова его и поступки дельны. Купил велосипед, научил плавать, снял унизительную боковую сетку с кровати, требует, чтобы Сережа не плакал, когда ссадил колено — он мужчина. А когда Марьяна снова готовится стать матерью, Коростелев советуется с Сережей, кого бы им купить в больнице — мальчика или девочку, обсуждает с ним положительные и отрицательные стороны обоих вариантов. Он вообще многое обсуждает с Сережей, и Коростелеву — только ему! — может поведать Сережа иные свои мысли: «[...] не с каждым
Как-то Сережу поразила идея, что, может быть, на Марсе сейчас стоит такой же мальчик с санками, и, может быть, его тоже зовут Сережей. Коростелев не насмехался. Он подумал и сказал: «Возможно». «И потом почему-то взял Сережу за плечи и заглянул ему в глаза внимательно и немного боязливо».
Боязливо! Коростелеву открывается сложность раздумий и фантазий Сережи, он боится неосторожным словом что-то разрушить, повредить в его внутреннем мире. А Марьяна ничего не боится. Она уверенно оперирует своим небогатым запасом воспитательных мер. Только почему-то после каждого ее нравоучения у Сережи то грустные и холодные глаза, то он послушен, но задумчив. Сердце его непроизвольно закрывается для матери, он не делится с ней ни мыслями, ни переживаниями. И с каждым днем все крепче привязывается к Коростелеву, который внимательно и честно отвечает на каждый его вопрос, отзывается на каждое его желание, душевное движение.
Растет Сережа, ширятся его интересы, все отчетливее определяется индивидуальность. Он не пропускает мимо внимания, как многие не очень вдумчивые дети, явления, которые нелегко понять,— ему свойственно упрямо и упорно прояснять для себя непонятное. Не всегда это удается — слишком сложно иногда непонятное для пятилетнего жизненного опыта.
На дворе появился чужой дядька, расспрашивает Сережу, много ли в доме добра, есть ли отрезы на костюмы или пальто. Пришел Лукьяныч, дядька просит у него работы, не скрывает, что он недавно из тюрьмы, рассказывает: жена его бросила, вышла за работника прилавка, теперь он, мол, пробирается к маме в Читу. Добрый Лукьяныч позволил ему дров напилить, сказал тете Паше: «Отдай этому ворюге мои старые валенки».
Сам дядька и все, что он рассказывал, отношение к нему Лукьяныча и тети Паши — клубок загадок для Сережи. И он начинает терпеливо его распутывать. «Почему он такой? — спросил Сережа тетю Пашу».— «В тюрьме сидел».— «А почему сидел в тюрьме?» — «Жил плохо, потому и сидел». Сережа долго обдумывает слова тети Паши. Неясно. После обеда он допрашивает уже Лукьяныча: «Если плохо живешь, то сажают в тюрьму?» Лукьяныч объясняет, что дядька сам плохой, чужие вещи крал. Тут возникает новый вопрос: почему же, если он плохой, Лукьяныч ему валенки отдал? Значит, плохих надо жалеть?
Логика Сережиных вопросов безупречна. Каждый вытекает из ответа на предыдущий. Вдумчиво и систематично Сережа исследует сложное явление. Путаясь, спотыкаясь, Лукьяныч объясняет, что отдал валенки не потому, что дядька плохой, а потому, что он почти босой,— и, заторопившись, убегает. «Чудак,— подумал Сережа,— ничего не поймешь, что он говорит».
Приходит мама. Сережа расспрашивает, посадили ли в тюрьму мальчика, который тетрадку украл (мама как-то рассказывала о таком случае). Нет, его не посадили в тюрьму, он маленький, всего восемь лет. Значит, маленьким можно красть? Но тут мама рассердилась: «Я ведь сказала, что тебе рано об этом думать! Думай о чем-нибудь другом!»
Примечательная реплика. Бессмыслицей приказания думать о другом автор ставит крест над Марьяной — воспитательницей сына.
«...Взрослые думали, что он уже спит, и громко разговаривали в столовой.
— Он ведь чего хочет,— сказал Коростелев,— ему нужно либо «да», либо «нет». А если посередке — он не понимает.
— Я сбежал,— сказал Лукьяныч.— Не сумел ответить.
— У каждого возраста свои трудности,— сказала мама,— и не на каждый вопрос надо отвечать ребенку. Зачем обсуждать с ним то, что недоступно его пониманию? Что это даст? Только замутит его сознание и вызовет мысли, к которым он совершенно не подготовлен. Ему достаточно знать, что этот человек совершил проступок и наказан.
Очень вас прошу — не разговаривайте вы с ним на эти темы!— Разве это мы разговариваем? — оправдывался Лукьяныч.— Это он разговаривает!
— Коростелев! — позвал Сережа из темной комнаты.
Они замолчали сразу...
— Да? — спросил, войдя, Коростелев.
— Кто такое работник прилавка?
— Ты-ы! — сказал Коростелев.— Ты что не спишь? Спи сейчас же! — Но Сережины блестящие глаза были выжидательно и открыто обращены к нему из полумрака; и наскоро, шепотом (чтобы мама не услышала и не рассердилась) Коростелев ответил на вопрос...» (стр. 274—275).
Хоть что-нибудь понять хочет Сережа!
Ну, а как же надо было помочь мальчику в мучительной работе его мысли? На это отвечает название главы — «Недоступное пониманию». Да, жизненный опыт Сережи еще недостаточен, чтобы разобраться в смысле поступков вора, жалости к нему Лукьяныча, в том, что такое тюрьма, страшная она или нестрашная, и при чем тут работник прилавка, к которому ушла жена вора.
Панова изображает перемещение главных трудностей существования Сережи. Теперь уже не так ему важно, что крапива жжется и кошка царапается,— теперь жгут мысли о непонятных явлениях в среде людей. Новые трудности его существования рождают трудности для взрослых — нелегко подыскать объяснения такого сложного комплекса явлений, как воровство, тюрьма, разные наказания для взрослых и детей... Профессиональный педагог Марьяна отмахивается — не на каждый вопрос надо отвечать, нечего мутить ребенку сознание. Лукьяныч огорчен, что не сумел ответить. Коростелев... Тут не скажешь двумя словами. Важнейшая линия повести — как и почему Коростелев стал главным человеком в жизни Сережи. Для Коростелева Сережа был интересным и близким человеком с самого начала их знакомства. Еще в «Ясном береге» Коростелеву, ревнующему Марьяну к Иконникову, нестерпима мысль, что этот ничтожный и себялюбивый человек «над Сережей будет хозяином». И ведь недаром в сопоставлении двух спящих дан метафорический намек на внутреннее родство Коростелева с Сережей.
В повести о Сереже открывается черта Коростелева, которая не могла раскрыться в «Ясном береге»: Коростелев не только талантливый организатор и воспитатель коллектива, он талантливый отец.
Как выручил Сережу воспитательный дар Коростелева в день потрясающих впечатлений!
Умерла прабабушка. В гробу лежало что-то непонятное. «Оно напоминало прабабушку: такой же запавший рот и костлявый подбородок, торчащий вверх. Но оно было не прабабушкой. Оно было неизвестно что. У человека не бывают так закрытых глаз [...]. Но если бы оно вдруг ожило, это было бы еще страшней. Если бы оно, например, сделало: «хрр...» При мысли об этом Сережа вскрикнул» (стр. 239—240).
Для малышей смерть непостижима. И потому они ее отрицают. Формы отрицания различны — они зависят от индивидуальности, развития, богатства фантазии. К. Чуковский в книге «От двух до пяти» посвятил теме «Дети о смерти» специальную главу. В ней несколько десятков подлинных высказываний малышей о смерти, записанных со слов детей или их родителей, а также выраженных в художественных произведениях (в том числе у Шарова и Пановой). Так или иначе смерть всегда отрицается ребенком. Умирают не все или умирают не всегда — самые частые решения. И малыши настоятельно требуют от взрослых подтверждения.
Что делать? Конечно, не пожимать плечами, как воспитательница в «Леньке» Шарова, когда мальчик сказал, что дохлая птица улетела. И не настаивать, что все умрут, и ты тоже. Подлинный воспитатель не станет лишать детей оптимистической веры в вечную жизнь на земле — в крайнем случае, если уж всеобщее бессмертие невозможно, то хотя бы его, малыша.
«Все там будем»,— сказала тетя Тося на похоронах прабабушки. Вернулись домой.
«Они сели есть. Сережа не мог. Ему противна была еда. Тихий, всматривался он в лица взрослых. Старался не вспоминать, но оно вспоминалось да вспоминалось — длинное, ужасное, в холоде и запахе земли.