Привенчанная цесаревна. Анна Петровна
Шрифт:
— Не интересуют меня суеверия твои. Крестили, говоришь. В какую веру? Имя какое нарекли?
— В православную, ваше высочество. И нарекли именем Петра.
— Петра... Сколько прожил Пётр-то?
— Всего несколько часов. Я неотлучно при нём находился. Госпожа Арсеньева сказала, что такова ваша воля.
— Всё правда. А ко мне сама не собралася.
— Госпожа Арсеньева занята при родильнице. Та очень плачет.
— Ну, это ещё неизвестно, плакать или радоваться ей надо.
— Это её первенец, ваше высочество. Женщины очень сильно переживают именно первенцев. Потом для многих
— Значит, скончался Пётр Петрович. А Марта, говоришь, в порядке?
— Роженица больше всего убивалась, сможет ли она ещё иметь деток.
— Вот уж и впрямь в её-то положении причина убиваться. Однако пойду навещу её. А что ты ответил ей, Амос Карлович, на вопрос её? Будет ещё рожать, нет ли?
— На всё воля Божья, но с точки зрения медицины — почему бы и нет. Она здоровая, крепкая, телосложения мускулистого. Ей родить — не такой уж большой труд. Если понадобится.
— Понадобится ли, не понадобится, не знаю. Опять-таки слова ваши государю Петру Алексеевичу передать должна. А ну полюбопытствует.
— О, вы вполне можете, ваше высочество, успокоить государя. Но я обязан вам передать, ваше высочество, ещё одну странность. Роженица, оплакивая младенца, сказала, что надо было ей принять ортодоксальную веру, тогда её сын остался бы жив.
— Домысел больной!
— Она несколько раз возвращалась к этой мысли. И мы говорили с ней по-немецки, так что я не смог спутать смысл сказанного. Мне было странно и, не скрою, не совсем приятно слышать эти неразумные слова — ведь мы принадлежим с роженицей к одной конфессии, и даже сам государь говорил, более разумной и взвешенной, чем позиция ортодоксальной церкви. Я даже попенял ей, но роженица не обратила никакого внимания на мои доводы.
— У неё свои доводы, Аммос Карлович. И планы тоже. Но сказать и об этом я государю непременно скажу. Я и не думала, что они так серьёзны. К тому же Марта так некрасива, не правда ли?
— О, я не знаток по части того, что называют женской красотой. И не думал с кем бы то ни было роженицу сравнивать.
— Да чего ж её сравнивать — жизнь сравнит. Мне, Амос Карлович, бывшая царица Евдокия Фёдоровна вспомнилась. Разве не красавица была даже по вашим понятии лекарским?
— И не только лекарским. Знаю, русские считают таких красавицами.
— Русские! Высокая. Стройная. Подбористая. Лоб высокий. Брови соболиные вразлёт. Глаза ясные, большие. Улыбаться смолоду любила. Да ведь вы же, Амос Карлович, царевича Алексея Петровича принимали, разве нет? И крестничка моего царевича Александра Петровича — Господь ему всего-то полвеку отпустил. И царевича Павла Петровича, что при родах скончался.
— Но ведь Евдокия Фёдоровна была царицей...
— Вы правы, а сходить к роженице всё равно надо.
Бушует в Москве лето. Зною настоящего ещё не видали. К августу ближе о себе знать даст. А теплынь редкостная. Ровная. Изо дня в день парится земля. От зелени дух идёт — голова кружится. Под вечер цветами
так и обдаёт. Сады не сады, а в каждом дворе на грядках снопы целые. Яркие. В пчелином жужжании. Не успеют на солнце обсохнуть — снова дождичком крупным, тёплым взбрызнет. Благодать...На дворе Князь-Кесаря Фёдора Юрьевича снова высокий гость. Раз за разом государя хозяин принимает. Радуется. А тут вроде насупился, в глаза не глядит. Государь сразу приметил:
— Погоди, погоди, давай-ка на вольном воздухе останемся. Пусть твои слуги здесь нам угощение спроворят.
— Как велишь, великий государь.
— Никак смурной ты, Фёдор Юрьевич. Один ко мне вышел. Супруги не зовёшь.
— Велишь, позову.
— Я велю! А ты-то что? Что тебе, князь-кесарь, не показалося? Или опять толковать примешься, мол, не твоё дело, не тебе государевы дела обсуждать?
— Как с языка у меня снял, государь. Так и скажу.
— Ан нет, не получится. Не получится, князь-кесарь. Хоть далеко протодиакону Питириму до сана твоего высокого, а иной раз может и он от тебя ответа потребовать. Говори, о чём мысли твои? Не о Марте ли моей? Так нет больше Марты — есть Катерина Алексеевна. Чего ж тебе ещё?
— Правды хочешь, государь? Что ж, будет тебе и правда. Крестилась ли пленная прачка в нашу веру, в своей люторской ли осталась — разницы для меня никакой. Да и для других тоже. А вот то, кого ты, государь, крёстными родителями ей выбрал, тут уж...
— Погоди, погоди, а ты знаешь, что Катерина Алексеевна только-только сына мне родила? Петра Петровича?
— Прости на смелом слове, Пётр Алексеевич, да мало ли у тебя таких-то сынков по всему белому свету посеяно? Не счесть? Бык до бойни бык, мужик до гроба мужик. Не я так придумал — предки испокон веков говорили. Не слыхал и слыхивать не желаю, брался ли ты за дам наших придворных. Может, и такого примеру в странах европейских нагляделся.
— А что, Князь-Кесарь, может, и у нас обычай такой ввести, как думаешь?
— Тьфу, мерзость какая. Да и то сказать, доброму делу люди всю жизнь учатся, а мерзостное с ходу постигают. Не чудо. Да ты меня, государь, от главного дела не отводи.
— Так что тебе Катерина Алексеевна далась? Чем дорогу перешла?
— Ничем. Не видел я её в глаза. Бог даст, никогда и не увижу.
— А зря. Куда как хороша. Есть на что поглядеть.
— А кто тебе запретить, государь, может. Вот в потёмках и гляди, благо ночным временем все кошки серы. У царевны ты её поселил — плохо. Очень плохо. Ещё куда ни шло прислугой. А то, прости Господи, настоящей полюбовницей.
— Ну, и распалился ты, Князь-Кесарь. Того гляди в страх меня вгонишь. Заикаться твой великий государь начнёт.
— Такого Господь Бог не допустит, а вот с обиходом полюбовницы твоей тебе крепко подумать надобно. Родила от тебя. А как же бабе не родить? Порядок такой Господом Богом установлен, чтобы по каждому соитию дитя зачиналося. Державе твоей, делу твоему главному от того ни в чём не лучше; Только полюбовница твоя хитрой бестией оказалася: креститься в нашу веру пожелала.
— Хитрость-то тут какая? Привязалася она ко мне, быть рядом всё время хочет. И чтоб не попрекали меня немкою, как с Анною Ивановной. Вот и все дела.