Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Признания Ната Тернера
Шрифт:

Подозреваю, что именно одиночество вкупе с тем, что у меня имелось вдоволь свободного времени, коего лишены другие рабы, много споспешествовало тому, что я рьяно бросился штудировать Библию, на каковом поприще и достиг — уже тогда, в столь нежном возрасте — благоговейного понимания царственного величия Псалмов и чарующей неотразимости поучений Пророков, и тогда я твердо решил: во что бы то ни стало, какими бы низкими и затрапезными трудами ни обременила меня в будущем судьба, перво-наперво я должен стать проповедником Слова Божия. Однажды на Рождество мисс Нель подарила мне Библию — одну из тех, что оставил на лесопилке Тернера странствующий агент отделения Библейского Общества в Ричмонде. — Внимай этой святой книге, Натаниэль, — мягко и отрешенно сказала она, — и счастье не покинет тебя, куда бы ты ни направился. Никогда не забуду, как я был взволнован, когда она вложила мне в руки коричневую, в тисненой коже, книгу Священного Писания. И впрямь, на тот момент я был, сам о том не подозревая, вероятно, единственным во всей Виргинии черным юношей, кто владел книгой.

От радости у меня голова пошла кругом, меня затрясло и бросило в пот, хотя по дому вовсю гуляли сквозняки, а день был весьма холодный. Я преисполнился таких разноречивых чувств, что не смог даже поблагодарить благодетельную даму, а просто повернулся и пошел в свою комнатку, где уселся на набитый обертками початков тюфяк под льдистым косым прищуром

зимнего полдня, не в силах приподнять обложку, не говоря о том, чтобы прочесть хоть бы строку. Помню запах кедровых поленьев, горящих в кухонной печи позади меня за стеной, и тепло, которым веяло в спину с кухни через щели в стене. Еще помню раздающиеся по дому звуки клавесина, неразборчиво тренькающего далеко в главной зале, и голоса белых людей, грянувших рождественскую песнь: “Возвеселитеся, в градах и весях! Радуйтесь, грядет Христос!..”, а я сижу, все так же стиснув неоткрытую Библию, и гляжу сквозь кривое и морщинистое слюдяное окошко на сирый, продутый ветрами склон — там негры из нижних хижин толпой поднимаются к дому. От холода закутанные в грубые и бесформенные, но добротные зимние одежды, которыми маса Сэмюэль их обеспечил, на подходе к дому они выстраиваются гуськом: мужчины, женщины, негритята идут получать свои рождественские дары — погремушки и кульки с леденцами детям, метр-другой ситца женщинам, плитку табака или дешевый складной нож мужчинам. Все какие-то потрепанные, неопрятные, неуклюже топают по замерзшей дорожке мимо окна; доносится гомон их болтовни, радостной и возбужденной в предчувствии Рождества, громкий беззаботный смех, грубая негритянская пикировка. Это зрелище вдруг наполнило меня сильнейшим отвращением, доходящим до омерзения и рвотных позывов, и я отвел глаза, открыл, наконец, Библию и прочитал слова, значение которых тогда напрочь не понял, но не забыл их, и теперь, в свете всего происшедшего, они засверкали в моей памяти, как будто испытав преображение: От власти ада Я искуплю их, от смерти избавлю их. Смерть! Где твое жало? Ад! Где твоя победа? раскаяния в том не будет у Меня...

За исключением маса Сэмюэля и мисс Нель (вот разве что еще брат Бенджамин бегло промелькнул), едва ли я способен вспомнить кого-нибудь из семейства Тернеров. Мисс Элизбет — вдова Бенджамина — остается всего лишь тенью на краю сознания: костистая, всегда какая-то заплаканная, угловатая женщина, она своим дрожащим голоском недурно пела, и, когда бы ни пытался я вызвать в памяти ее образ, оживает лишь голос — бесплотный, истомленный, хрупкий, как камышинка, с мелодично-суховатым англосаксонским подвыванием. Она страдала чахоткой и поэтому часто уезжала на побережье в окрестности Норфолка, где, по мнению врачей, сырой соленый воздух был для нее целебен, а в результате я видел ее редко, да и то лишь издали.

Сыновья Бенджамина учились в Колледже Вильгельма и Марии, изучали нечто под названием “Передовая агрономия”, и вскоре после смерти отца старший сын Уиллоубай с молодой женой отделился, переехав в дом поменьше на нижнем, поросшем густым подлеском краю имения; из этого дома, названного Новым Прибежищем, он, как и его отец до того, руководил лесоповалом и раскряжевкой, так что с ним я тоже сталкивался редко и мало имел дела. Другой агроном, Льюис, был холост — коренастый розовощекий малый лет тридцати, он на пару с дядюшкой заведовал плантацией и фактически взял на себя обязанности управляющего всеми делами после внезапного отъезда вечно пьяного Макбрайда, которого маса Сэмюэль в конце концов уволил за беспутное поведение. (Прознал ли когда-нибудь маса Сэмюэль о проделке ирландца с моей матерью, понятия не имею, зато я абсолютно уверен, что, получив в тот раз достаточно недвусмысленный отпор, он больше никогда к ней приставать не решался. В любом случае, это еще одно свидетельство снисходительности маса Сэмюэля, его терпения, а может быть, и мера трогательной, бесхитростной простоты его натуры — ведь он не только мирился с пьянством Макбрайда чересчур долго, тогда как тот вышел за всякие рамки, и любой другой плантатор давно бы его выставил вон, но даже и тягу ирландца к негритянкам хозяин принял к сведению лишь через два года после того, как все вокруг, будто диво дивное, отметили появление на свет по меньшей мере троих рабенышей, которые родились бледноватыми, светловолосыми и с явно ирландским очерком губ.) Управляющим Льюис показал себя нестрогим (хотя вряд ли очень толковым: в речи он делал ошибки, над которыми я, юный негритянский книжник, втайне посмеивался), в делах насущных, к которым, разумеется, относится и обращение с неграми, старался следовать рекомендациям дяди, так что с теми, кто попадался ему под руку, он обращался более или менее справедливо и беззлобно, а большего никакой раб и желать не может. Чуть ли не все свободное от работы время он проводил в седле, объезжая лес или стреляя птиц на лугах, и в результате почти не сталкивался ни с неграми, ни с их личными делами и надобностями (каковые то ли бывают, то ли нет — сие есть вопрос веры и воображения).

Ну, и теперь уж из Тернеров остается поговорить только о двоих дочерях маса Сэмюэля — мисс Луизе и мисс Эммелин. Старшая, мисс Луиза, как я уже упоминал, помогала матери в первоначальном моем образовании; то, как быстро я научился уверенно читать, писать и складывать числа, дает основание полагать, что учительницей она была отменной. Но отношения наши прервались так рано, что мне сейчас трудно даже вызвать в памяти ее образ. Когда мне было лет четырнадцать, она вышла замуж за молодого спекулянта земельными угодьями из Кентукки и навсегда с ним уехала, а мое обучение осталось всецело в руках моей патронессы, ее с головой погруженной в Писание матери.

Мисс Эммелин была последней, младшенькой. В то время, о котором идет речь, ей было двадцать пять, может, чуть больше, и я обожал ее — на расстоянии, конечно, — страстно любил чистой евангельской любовью, которая могла угнездиться только в невинном сердце мальчика вроде меня, воспитанного в обстановке, где женщины (по крайней мере белые дамы), казалось, парят на манер радужных пузырей в сиянии безупречной чистоты и совершенства. С ее блестящими, густыми рыжеватыми волосами, разделенными пробором посередине, темными умными глазами и серьезной складкою губ, придававшей ее лицу вид благородного спокойствия, она могла бы стать знаменитой красавицей в обществе, даже весьма далеком от здешнего захолустья, где труд, одиночество и непогода грозили вскорости наложить свой грубый отпечаток на красоту любой белой барышни. Возможно, городская жизнь ее и впрямь манила, потому что, окончив женскую гимназию в недальнем Лоренс-вилле, она уехала на север, в Балтимор, и провела там несколько лет в доме тетки по матери. В это время она (по слухам, во всяком случае — в кухне об этом судачили, не помню кто, то ли Сдобромутр, то ли Фифочка, то ли кто-то еще из домашней прислуги, которая, понятное дело, вся поголовно состояла из прирожденных и хорошо натасканных ищеек) пала жертвой несчастной любви, да так серьезно, что это угрожало ее здоровью, поэтому маса Сэмюэль вернул ее домой, где она стала помогать мисс Нель вести домашнее хозяйство. Постепенно она воспряла духом, естественным образом приняв на себя каждодневный обиход молодой хозяйки плантации: помогала больным и слабым в негритянских хижинах, делала

заготовки, варила варенья, пекла фруктовые пироги, а весною и летом заботилась об овощах в огромном огороде, что располагался поблизости от плотницкой мастерской.

Огород был ее особой страстью: она сама сажала семена и рассаду и часами, защитив голову неимоверной ширины соломенной шляпой, трудилась бок о бок с двумя девочками-негритянками, помогавшими ей полоть сорняки под палящим летним солнцем. Работая в плотницкой мастерской, я частенько поднимал взгляд и втайне, как зачарованный, любовался ею, даже дышать забывал, со страстным нетерпением ожидая момента, который вот-вот настанет — и точно, наставал, — когда она прерывалась, чтобы глянуть на небо, бледными тонкими пальцами слегка проводила по влажному лбу, все это время оставаясь на коленях, и вот я вижу ее глаза — нежные и мечтательные, а меж приоткрытых губ поблескивают зубы, и на виске бьется жилка, тогда как мисс Эммелин нечаянно дает мне редкостную возможность вблизи, лицом к лицу насладиться ее чистой, гордой, удивительной красотой.

Однако моя страсть к ней была непорочной, она безотчетно и сумрачно сливалась в моем сознании с религиозным радением. Я веровал в чистоту и благость, а в ее безупречной красоте было нечто такое — какая-то грусть, при всей ее неугомонности и независимости манер, гордая безмятежность, сквозившая даже в движениях, — что само по себе было благим и чистым, наподобие бестелесной, прозрачной красоты воображаемого ангела. С годами я узнал, конечно, что безумная влюбленность черного мальчишки в прекрасную белую барышню при всей таящейся в таком чувстве опасности вовсе не редкость, но в то время я видел в этом своем обожании нечто зловещее, необычайное, почти невозможное, как будто я до глубины существа поражен неведомым божественным недугом. Не думаю, чтобы за весь тот год, что я обожал и поклонялся ей, она сказала мне больше десятка слов, а я и вообще не смел слова вымолвить, разве что выдохнул пару раз деликатное “Да, мэм” или “Нет, мэм” в ответ на какой-нибудь небрежный вопрос. Поскольку я больше не работал в доме, наши пути пересекались редко, и я лишь просил Всевышнего, чтобы мне была дарована возможность видеть ее хоть раз или два на дню. Естественно, она не первый год уже знала о моем особом положении, знала, что я не просто юный слуга, но на уме у нее было что угодно, только не мальчишка-негр, и хотя в ее обращении со мной не было пренебрежения или злости, но она, похоже, вряд ли даже замечала, что я дышу и живу на свете. Однажды она позвала меня с веранды, чтобы я помог ей подвесить горшок с цветами. От смущения у меня руки стали как грабли, горшок чуть не упал; стоя рядом, она отпрянула от сыплющейся земли и, схватив меня за голый локоть, резко прикрикнула: “Нат! Гусак ты неловкий!”, и мое имя на ее устах отозвалось во мне негой и благоговением, а прикосновение ее пальцев ожгло, как вихрь огненный.

Потом, примерно через год после возвращения мисс Эммелин из Балтимора на плантацию, однажды вечером в конце лета на лесопилке Тернера устраивали празднество, и само по себе это событие стоит описать. Светские приемы на плантации происходили редко (по крайней мере, так помнится мне то время, когда я работал в доме), и не только в силу отдаленности от соседей, но главным образом из-за ужасных трудностей передвижения — глубокие броды, поваленные деревья и размытые дороги в Восточной Виргинии делали поездку из усадьбы в усадьбу всякий раз особой, многотрудной и рискованной авантюрой, отваживаться на которую следовало не иначе, как хорошо подумав и уж во всяком случае не бросаясь очертя голову. Однако нет-нет да и случалось: где-то примерно раз в два года, обычно в конце лета, когда урожай собран, маса Сэмюэль вдруг давал команду устроить то, что он с усмешкой именовал ассамоляжем : мол, в кои-то веки грянем, а там пускай хоть костьми ляжем, и человек двадцать гостей съезжались из ближней и дальней округи — плантаторы и их родственники с берегов рек Джеймс и Чикахомини, даже с дальнего юга, из Северной Каролины, люди с фамилиями Картер и Харрисон, Бёрд, Кларк и Боннер приезжали в элегантных экипажах в сопровождении шумной толпы черных нянек и камердинеров. Они останавливались на четыре-пять дней, иногда на целую неделю, и каждый день устраивали лисьи охоты с гончими майора Вогана, владельца соседней плантации, стреляли диких индеек и ездили на пикники, соревновались в верховой езде и стрельбе из пистолетов, пока их довольные, сонные дамы вели между собою светские беседы на веранде; по меньшей мере раза два во время такого “ассамбляжа” хозяева закатывали костюмированные балы в главной зале, убранной к вечерним торжествам многими ярдами кумача и синего атласа.

Моей обязанностью на этих празднествах было (когда я достиг уже лет шестнадцати) выступать в роли главного церемониймейстера — этим титулом пожаловал меня маса Сэмюэль, имея в виду обязанность надзирать за всей негритянской прислугой, кроме кухонной. (Возможно, это лишний раз подтверждает то, как маса Сэмюэль доверял мне, возложив на меня в столь юном возрасте эту ответственность; с другой стороны, несомненно, я просто-напросто был и расторопнее, и умнее всех остальных.) Неделю я ходил наряженный в пурпурные панталоны до колен, красный шелковый камзол со сверкающими медными пряжками и белый парик из козьей шерсти, собранный сзади в кокетливую косицу; до чего же забавно я, должно быть, выглядел в глазах Картеров и Бёрдов! Но этой своею ролью я упивался и, несмотря на то, что каждый день бывал по горло занят с рассвета до заката, мне доставляло огромное удовольствие всюду соваться и начальственно распекать других черных мальчишек, в большинстве своем набранных прямо с полей — угловатых и неуклюжих балбесов с глупо вытаращенными глазами. Именно я встречал кареты и коляски и подавал руку выходящим из них дамам, я погонял стадо Лукасов, Тоддов, Питов и Тимов, чтобы они не отлынивали и каждую ночь непременно бы наводили глянец на сапоги каждого джентльмена, убирали мусор с лужайки, чтобы сновали как заведенные: ну-ка, принеси лед из погреба! сбегай за веером, вон та дама забыла! эй, лошадь-то привяжи! а эту отвяжи! — в общем, подай это, унеси то. Задолго до рассвета я первым вставал — помогал Сдобромутру подать каждому стаканчик виски “на стремечко”: а как же, лисья охота это святое, не дай Бог что-то выйдет не так! — почти всегда последним ложился, и вот как раз из-за того, что в совершенно немыслимую рань я был на ногах, однажды утром (можно сказать даже ночью, после бала, но перед охотой) я буквально чуть не споткнулся в безлунной туманной тьме о мисс Эммелин, которая была не одна. Меня не так потряс ее громкий шепот — хотя я сразу же узнал ее голос, — как Божье имя на ее устах, которое она в неистовстве повторяла; впервые в жизни я услышал кощунственную божбу от женщины. Я так был поражен услышанным, что стоял во тьме будто окаменелый, и не сразу сообразил, чем было вызвано такое ее состояние, подумал, уж не случилось ли с ней что-то неведомое и страшное:

Ой, подожди... ох, Боже... о, Господи Иисусе... стой-стой!.. о, Господи, Боже... нет, подожди!.. давай, быстрей... куда же ты... вот, на место его... медленно... о, Господи... да медленно же!.. стой-стой!

Оттуда же, с лужайки за живой изгородью, послышался тихий мужской стон, и только тут я окончательно осознал, что с ней кто-то еще, настолько я был ошеломлен и вдруг почти парализован поганой, гадостной истомой, напавшей на меня при звуках Святого имени, употребляемого с такой целью, как будто жарким трепетом своих губ она бесстыже раздевала Его догола.

Поделиться с друзьями: