Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Признания Ната Тернера
Шрифт:

Два да три — сколько?

Пять, — подумав, отозвался он, протирая глаза.

А три да четыре?

Семь.

Он хотел было сказать что-то еще, помедлил, потом говорит:

Нат, как ты думаешь, по-моему, странно: чего это маса Сэмюэль меня и вдруг внаем сдавать удумал? Я же плотничий подмастерье.

Не знаю, — честно признался я. — Ну, может, там очень уж рук не хватает. Да ты не переживай. Маса Сэмюэль имеет дело только с хорошими людьми, эти Воганы добрые, плохого тебе не сделают. Потом, ну что такое две недели, было бы о чем говорить. Вернешься, и я буду учить тебя дальше. Сколько будет три да восемь?

Четырнадцать, — зевая во весь рот, отозвался он.

В кузове позади нас трое парней уснули, притулившись друг к другу в мертвенном свете луны, как неживые. Ночь, полнозвучная из-за лягушек и сверчков, была теплой, полной густого кедрового духа, и видно было как днем,

в свете луны деревья казались осыпанными чем-то белым, вроде костной муки. Треща и шурша мокрым от росы бурьяном, лопоухие мулы брели уверенно, будто знали дорогу наизусть, и я позволил себе ослабить вожжи и тоже слегка вздремнуть; так до конца пути я и проспал, правда, урывками, причем один раз меня разбудил крик рыси на дальнем болоте, и этот вой в моем сознании смешался с непонятным, сложным сном, превратившись в скрежет когтей, отчаянно скребущих голую твердь небес.

Тем временем на сиденье рядом завозился Виллис, да и другие трое — вдруг осознал я — что-то там сзади очень уж расшевелились; тут я стряхнул с себя сон, — ба! мулы-то стоят. В свете луны я увидел примыкание колеи к дороге и саму гать, через пень в колоду протянувшуюся с запада на восток, и, наконец, на фоне деревьев проступил силуэт Воганова фургона — огромный, крытый парусиной, он стоял неподвижно, из-за белой обвисшей крыши похожий на парусник, крепко севший на мель у опушки леса. Из тени фургона выступили фигуры двоих белых мужчин, и один из них — осанистый господин с толстощеким стареющим лицом под залоснившейся широкополой “плантаторской” шляпой — подошел к нам и спросил голосом, скорее, дружелюбным:

Ты, что ли, Абрагам?

Нет, сэр, — отвечаю, — я Нат, маса. Я кучер, какк-его-значит, номер второй. Абрагам, понимаашь ли, при-болемши нонеча, да, сэр, приболемши, маса, значиц-ца, ох, всерьез. — Что ж, при желании вертляв, пригибчив негритянский мой язык!

Он ближе подошел к нашей повозке, и вдруг тишину прервали колокольцы, мелодичным звоном обозначив музыкальную фразу. Я так оторопел, что у меня даже мурашки по спине побежали, и тут вижу — он вытащил из жилетного кармана серебряные часы и открыл их, оттуда и раздавалась музыка, чудесные тренькающие звуки, словно у него в руке был крошечный клавесин с музыкантом вместе; сразу же вспомнилась усадьба Тернеров и тамошние дамы в чепцах и лентах. Наверное, меня выдал мой ошарашенный взгляд, потому что белый господин проговорил:

Ничего часики, а? Триумф механики. А это, мальчик ты мой, Лу-удвиг ван Бе-етховен. — Он защелкнул крышку, разом прикончив музыку. — А опоздал ты всего-то навсего минут на десять, так что за проворство заслужил награду. Не вешай носа, малыш! — И он бросил мне плитку жевательного табака, которую я поймал на лету. — Ну что, Эйб — или как, бишь, тебя, — ты, стало быть, привез четверых молодых подручных для Вогана, верно? И бумагу, которую я подпишу, а ты передашь хозяину. — На миг он перевел взгляд с меня на кузов нашей телеги и беззаботным, дружелюбным голосом позвал: — Все, встаем, парни! Перебираемся в другой фургон! Живо, живо! Нам к ночи нынче надо быть в округе Гринсвил. — Виллис и остальные поспрыгивали с телеги и на одеревенелых ногах вяло заковыляли к большому белому фургону напротив. — Ну вы и сонные тетери, как я погляжу! — усмехнулся белый дядька. — Ничего, в фургоне майора Вогана вам тоже всхрапнуть в самый раз будет. Ну, забирайтесь, бычки-барашки! Быстрее, сели и поехали!

Пока, Нат, — сказал Виллис, переходя дорогу.

Я молча помахал ему рукой, глядя, как белый раскладывает бумагу, выданную мне Абрагамом, на подножке у моих ног и что-то там огрызком пера царапает, одыш-ливо и хрипло напевая себе под нос ту же мелодию, что только что раздавалась из его часов. Тодд, — шепотом читал он, — Джим, Шадрач, Виллис... Держи, — в конце концов протянул он бумагу мне, — отвезешь хозяину, и смотри не заплутай по дороге. Домой — эттая туда, прямо, твоя моя понимай? Ладно, пока, парниша.

До свидания, мистер, — сказал я.

Я смотрел, как он переходит гать, с натугой, свойственной полным людям, влезает на козлы фургона и усаживается рядом с другим белым, который при свете луны виднелся лишь как смутно различимое пятно, тот пустил четверку мулов неторопливым шагом, потом зло и сильно огрел кнутом заднего, чтобы фургон перевалил через канаву, затем тяжеловесный неповоротливый воз, скрипя, раскачиваясь и рискованно кренясь, стал понемногу разгоняться, кособоко и шатко покатил по гати с таким громом, будто бьются друг о друга бесчисленные бочки, наконец набрал скорость, после чего грохот стал затихать, под недреманным и безжалостным оком луны удаляться на запад, и фургон исчез из виду.

Но ведь к Воганам не на запад надо, подумал я. К Воганам —

на восток!

Я сидел не двигаясь. Один из мулов вяло переступил копытами, в упряжи что-то звякнуло. Вокруг по всему лесу оглушительно орали лягушки, выли неумолчным безумным хором, как тысячи лесных дудочек и свирелей. Как-то совсем незаметно луна исчезла в чаще кипарисов, и на мощеную дорогу пало путаное переплетение гнутых и изломанных теней от сучьев и веток, похожее на множество заломленных черных рук. С юга потянуло легким ветерком, и по кронам деревьев пробежал шепот и шорох.

Господь? — произнес я вслух.

И опять стал слушать вздохи и шорохи во все еще лунных кронах, старался даже не дышать, словно ждал, когда раздастся повелительный глас свыше.

Господь? — воззвал я снова. Но пока я сидел и слушал, ветер стих, пропали шепоты и шуршанья, а вместе с ними и неисследимый голос, ночь снова утонула в воплях лягушек и сухотравистом частом стрекоте сверчков в былье под деревьями.

Должно быть, я прождал там целый час, может, больше. Потом тихонько покатил назад — с такой пустотой внутри, какой никогда прежде не было: я уже знал, мне даже и бумагу, ту, что в руке зажата, незачем было читать, я и так все понял, и так был уверен, и лишь горестно, горячо про себя повторял: Виллис! Да и те парни тоже! Господи, как же это! Их нет и никогда не будет! Слушай, Господи! Ведь не внаем их сдали, и не Вогану, ничего подобного, а тот дядька с часами — не кто иной, как перекупщик негров. Вот так все просто, Господи! Не внаем, не сдали, а — Господи Иисусе, Христос всемилостивый — продали. Продали, Господи, продали!

А он говорил:

Можно подумать, я такой тупой, не понимаю, отчего ты тут слоняешься, губы кусаешь и на меня поглядываешь укоризненно. Однако же, с готовностью признавая за собой вину в плохом управлении и без того запущенным хозяйством, тем не менее обвинение в бесчеловечности я всячески отвожу. Именно в этом ведь ты склонен винить меня?

Не понимаю, что это слово значит? — сказал я. — Обвинение в бес... чего?

Обвинение в бесчеловечности. То есть в том, что я этак наплевательски позволил тебе пообещать мальчишке, что возьмешь его с собой на съезд баптистов, а сам-то я, мол, наперед знал, что он будет продан еще до того, как поездка в Иерусалим состоится. Кстати, это напомнило мне одну вещь, я сейчас тебе расскажу мимоходом. Насчет съезда этого самого. В ту пятницу я был в Иерусалиме, то есть как раз, если ты помнишь, в первый день празднований. И верующих я там, в их лагере, насчитал не более двух дюжин, ну, кроме разве что бродячих собак и кошек. Они свернулись и на следующий же день уехали, так что, даже явись туда ты с фургоном лупоглазых своих апостолов, вас бы встретило пустое поле с лопухами. Что лишний раз доказывает: сии невежественные веси к религиозному возрождению неспособны, поскольку неспособны себя прокормить. Так что мимоходом сообщаю тебе, что я лишь избавил вас всех от жестокого разочарования. Касаемо парня, о котором идет речь, могу только повторить: я понятия не имел, что именно его ты вознамерился взять с собой на съезд, как не имел понятия и о том, что вы были, как ты говоришь, неразлучными друзьями. У меня ни глаз на затылке нет, ни седьмого чувства, и нельзя от меня требовать, чтобы я знал, у кого с кем какие отношения, когда у меня тут работников в хозяйстве восемьдесят душ всех мыслимых цветов кожи. По-моему, это великий француз Вольтер сказал, что начало мудрости это момент, когда начинаешь понимать, как мало твоя жизнь интересует других, ибо они полностью поглощены своими собственными. Я не знал о тебе и том мальчишке ничего, вообще ничего.

Я молчал, лишь трогал языком губы, уставясь в пол библиотечной, и чувствовал себя забытым, одиноким и несчастным.

Я не раз повторял тебе: подойди ты ко мне на следующий день и скажи по-человечески... то есть если бы ты сразу все высказал, а не ходил за мной две недели, не глядел с песьей укоризной, я бы принял все меры к тому, чтобы вернуть мальчишку, выкупил бы его обратно, пусть даже это стоило бы денег и времени на дорогу сверх всякой меры. Но теперь, ты уж поверь мне, теперь он наверняка прошел через рынок в Питерсберге — хотя я не уверен даже, что именно через тот рынок, может, его сразу в Каролину продавать повезли — как бы то ни было, он уже в руках какого-нибудь покупателя и едет в Джорджию или в Алабаму, хотя есть и такая возможность, что милосердное провидение оставило его в Виргинии. Впрочем, я в этом обоснованно сомневаюсь. Факт остается фактом: похоже, его никак уже не вернуть. Я тебя никоим образом не виню, я понимаю — прийти ко мне сразу, когда я еще мог что-то насчет этого сделать, тебе не хватило духа. Я лишь прошу тебя попробовать понять, в каком я оказался нелепом положении. Ты понимаешь, что я имею в виду?

Поделиться с друзьями: