Признания Ната Тернера
Шрифт:
Когда мы отходили, бежали вниз по склону холма, далеко позади меня пал, получив ранение, и Харк. Споткнувшись, я свалился, тут же вскочил, хотел броситься к нему, но он был слишком близко к веранде; зажав ладонью рану, он силился подняться, но тут из дома под прикрытием ружейного огня выскочили трое голых по пояс негров в кучерских бриджах и сапогах и ногами опять сшибли его наземь. Харк бешено вертелся, изворачивался, но они вновь и вновь пинали его, избивая с таким усердием, какое не могло быть вызвано принуждением, угрозами или увещеваниями со стороны белых, они явно отводили на нем душу, били его так, что я видел, как из его огромной рваной раны вылетают струйки крови. Потом они потащили его мимо одной из превращенных в заграждение повозок и куда-то под веранду, причем даже когда он уже исчез из виду, можно было заметить, что двое негров наперебой пытаются достать его сапогом по раненому плечу. Я тогда убежал и спасся. Помню, как тошно мне было от ярости и осознания разгрома, а позже, вечером, когда мое войско навсегда исчезло (те последние двадцать человек, что все же вышли в сумерках из мокрого леса на последний огневой контакт с дюжиной конных ополченцев округа Айл-оф-Уайт, были кто без сил от усталости, кто деморализован или пьян — да, прав был Грей, — и, конечно же, они не могли не попытаться вчистую раствориться среди деревьев, чтобы потом, крадучись, отправиться по домам в нелепой
На следующее утро, когда впервые за последние дни я выспался и впервые был один, едва лишь первые лучи солнца заиграли в туманной прохладе на верхушках сосен, в поисках пищи я вышел из лесу и вскоре набрел на усадьбу Вогана, где эскадрон Нельсона убил четверых. С позавчерашнего дня печи в кухне еще курились, в просторном белом доме было тихо и пустынно. Пробираясь мимо курятника к хлеву, я услышал пыхтенье и хрюканье — оказалось, два диких кабана пожирают труп мужчины. Должно быть он служил управляющим. Тело было без головы, и я понял, что последнее человеческое лицо, которое этот человек видел, было рожей Билла. Какое-то время я наблюдал, как кабаны роются в человеческих внутренностях, и никаких чувств при этом не испытывал; заляпанные грязью мерзкие твари могли бы с тем же успехом жрать помои или бросовую требуху. Но когда я набрал уже кое-каких продуктов на разграбленной, замусоренной кухне и приготовил себе на первое время мешок с мукой и солониной, страх и смущение овладели мною. За многие годы у меня выработалась привычка — я говорил уже — проводить этот утренний час в молитве и размышлении, но когда я возвратился к лесу и стал там на колени, дабы молить о Божьем водительстве в грядущие времена уединения и вопрошать Его о путях спасения (ныне, когда мое дело, Ему посвященное, безвозвратно погибло), к неописуемому своему ужасу, я обнаружил, что впервые в жизни я даже думать, и то неспособен! Как ни пытался, я не мог исторгнуть из своих уст молитву. Понятный и знакомый мне Господь ускользал от меня. Тем ранним утром я все ждал, все мешкал, чувствуя себя одиноким и брошенным, как не было ни разу с тех самых пор, когда выучил я имя Божие.
Так я сидел и вспоминал, дрожа на ноябрьском ветру и слушая накатывающие из города вечерние звуки, и ярость во мне иссохла и понемногу замерла. Вернулись пустота и безысходность, да к тому же острое, мучительное одиночество, каковое, по правде говоря, с того самого раннего утра на опушке леса ни на миг и не покидало меня все долгие недели, когда я прятался в берлоге на краю болота, — одиночество, происходящее от невозможности молиться. И я подумал: может быть, этим страданием Господь пытается мне что-то внушить? Может быть, как раз этим кажущимся Своим отсутствием Он и ведет меня к тому, чтобы я поразмыслил над чем-то, о чем я прежде не задумывался или чего не знал вовсе. Как это можно, чтобы человек пребывал, в такой пустоте и безнадежности? Ведь не мог же Господь в бесконечной благости своей и величии сперва избрать меня для столь значительной миссии, а потом, когда я потерпел поражение, позволить мне претерпевать такую бого-оставленность, будто мою душу бросили в бездонную яму, как какой-нибудь никчемный клуб дыма или пара. Несомненно, этим Своим молчанием и отсутствием Он являет мне знамение куда важнее всех прежних...
Я нехотя поднялся с кедровой скамьи и, вытянув цепь на всю длину, подтащился к окну. Выглянул в сгущающиеся сумерки. Откуда-то с берега реки, где кончается изрытая ухабами дорога, доносились аккорды то ли мандолины, то ли гитары и молоденький девичий голос. В хрупком горле какой-то девчонки, скорей всего белой (я-то никогда уж ее не увижу), рождалась мелодичная и нежная песнь и плыла себе, несомая ветром, над притихшей рекой. В сумраке вспыхивали яркие белые точки снежинок, и музыка сливалась в моей душе с утраченным и забытым ароматом лаванды.
Там, в далеком краю, где мой милый уснул...
Голос мягко вздымался и опадал, а потом и вовсе сгинул, и другой девичий голос тихо позвал: “Джинни, ты где?” — а сладостный запах лаванды все разносился по полям моих воспоминаний, так что я даже поежился от тоски и желания. Обхватив голову руками, я уперся в холодные прутья решетки, про себя думая: нет, мистер Грей, нет во мне никакого раскаяния. Я бы все повторил сызнова. Но и тому, в ком даже перед лицом смерти нет раскаяния, подчас приходится спасти одного из заложников — во искупление собственной души, поэтому я говорю: да, я бы их всех убил сызнова, всех, кроме...
Почти сразу, еще в первый час после происшедшего в доме Тревиса, я начал опасаться, что Билл отберет у меня бразды правления, и вся моя великая миссия пойдет прахом. Не то чтобы я тут же вообразил, будто он у меня отобьет моих самых верных вроде Генри, Нельсона или Харка — они были полностью под моим влиянием, да и сами стали командирами собственных подразделений. Однако, по мере того как близилось утро и наши ряды пополнялись новыми людьми (ведь было захвачено уже с полдюжины имений, лежавших на кривом и окольном пути от Тревиса к миссис Уайтхед), дикое, безоглядное, сумасшедшее стремление Билла главенствовать становилось настолько явным, что я не мог на него не обращать внимания, равно как не мог побороть в себе панику, вызванную моей неспособностью убивать. Взять хоть Иисуса Навина — разве не собственным мечом поразил он царя Македского? А Ииуй! Не своей ли рукою натянул он лук и поразил Иорама между плеч его? Предвестия беды витали в воздухе. Я понимал: нельзя ждать, что люди сплотятся вокруг меня и будут храбро биться, если сам я чураюсь крови.
Дело в том, что после позорного провала моей попытки расправиться с Тревисом и мисс Сарой, еще дважды я имел возможность оправдаться, вновь на глазах у всех своих адептов и соковников пытался пустить в ход меч, дважды заносил грозный клинок над посеревшим лицом белого, но в первый раз мой клинок лишь вскользь задел жертву, отскочив с бессильным тупым стуком, а во второй — удар пришелся так далеко от цели, что, изумившись этому, я подумал даже, не отвела ли его чья-то могучая, невидимая, эфирная рука. И оба раза именно Билл с ядовито-насмешливым видом: “Ну-ка, ну-ка оты-ди-ка, милейший проповедник, в стороночку!” — плечом оттирал меня и с выражением свирепой похоти, сноровисто и беспощадно наведя на топор кровавый глянец, приводил очередную казнь в исполнение. Никоим образом не мог я ни обуздать его, ни преследовать укоризнами. На ненасытимую его жажду крови другие тоже взирали с
ужасом и недоумением, но избавиться от Билла, буде я даже мог осуществить это, было бы все равно что отрубить себе правую руку. Все, что я мог сделать, когда он предлагал мне отойти, это в точности его приказ выполнить, то есть отступить в сторону — в надежде, что остальные, может быть, не заметят в моих глазах промельк гаденького унижения или хотя бы не увидят, как я тайком убегаю в лес, где меня долго выворачивает наизнанку, — такое, правда, случилось всего лишь раз, после того как на моих глазах топор Билла разрубил надвое череп молодого плантатора по имени Уильям Риз.С рассвета над окрестностями повис жемчужного цвета туман, он не рассеивался уже несколько часов, когда наш отряд из двенадцати сабель остановился в лесу на подходе к имению миссис Уайтхед, чтобы позавтракать беконом и фруктами. Солнце понемногу выжигало дымку, обрекая день на удушливую, спертую жару. За ночь мы разнесли в пух и прах шесть имений с плантациями и убили семнадцать человек. Из них у Билла на счету было семеро; остальных делили между собою Харк, Генри, Сэм и Джек. Ни один не избежал топора или сабли и никто не выжил, чтобы поднять тревогу. Внезапность действовала ошеломляюще, оглушительно. Наш поход совершался в полной тишине и сеял смерть. Я знал, что, если нам достанет удачи справиться с верхним выгибом нашей буквы “S” с той же тихою и безупречной, лихою четкостью, с каковою мы ухитрялись действовать до сих пор, нам, может быть, и вовсе не придется идти на такой риск, как ружейная пальба, пока мы не окажемся совсем близко от Иерусалима. Личный состав наш вырос, как я и ожидал, до восемнадцати сабель; у девятерых теперь были лошади, в том числе четыре арабских скакуна, взятых нами с плантации Риза. Мы были до зубов вооружены саблями, топорами и ружьями. Двое молодых негров, присоединившихся к нам в имении Ньюсома, были пьяны и явно тряслись от страха, но остальных новых рекрутов, разминающихся и горделиво расхаживающих среди деревьев, боевой дух так и распирал. А я в тревоге не находил себе места. Доведенный до крайности, я сам себе поражался: да было ли такое в истории, чтобы командующий оказался в столь затруднительном положении, что не только власть, но жизнь его оказалась под угрозой из-за наглой, граничащей с бунтом дерзости фельдфебеля, которого он не может позволить себе ни убить, ни, тем более, прогнать. Отчасти с целью хотя бы на время освободиться от действующего на нервы мельтешения Билла (но также и в соответствии с первоначальным планом — не настолько уж он свел меня с ума) незадолго перед рассветом я послал Билла и еще четверых под командой Сэма громить усадьбу Брайанта, которая лежала милях в трех к востоку. В самом-то деле: Сэм вырос с Биллом вместе у Натаниэля Френсиса, пару раз они вместе пускались в бега, и я решил, что, во всяком случае, какое-то время Сэму, возможно, удастся управляться с ним и несколько его утихомиривать. В усадьбе Брайанта было человек шесть, подлежащих смерти, несколько ожидающих нас рекрутов и несколько красавцев-скакунов, которые могут стать бесценными, когда дело дойдет до внезапных набегов. Усадьба была на отшибе, и я разрешил Сэму использовать ружья. Трудностей там никаких не ожидалось. В притихшем жарком лесу мы ждали, когда эта группа вернется, чтобы уже нерасчлененною силой ударить по следующей цели.
Чувствовал я себя из рук вон плохо: затянувшийся приступ рвоты, который мучил меня в имении Риза, оставил после себя потливую слабость и тошноту, да еще и желудочные колики не прекращались. Где-то над ухом в кустах скрежетал, трещал и тараторил дрозд. Заткнись! — мысленно кричал я на него. Уже стало нестерпимо жарко — сверху злобно пялилось солнце сквозь полог дымки, но уже не млечно-чистой, а свинцовой, давящей, враждебной. Пытаясь скрыть от своего войска дрожь, которая, не унимаясь, сотрясала все мое тело, я не стал есть вместе со всеми ни бекон, ни персики, а удалился один с картой и бумагами под сень отдельно стоящей купы деревьев. Следить за войском я оставил Нельсона и Генри. Поблизости протекал ручей, и, помечая на карте путь нашего продвижения, я слышал, как люди моют коней, поливая их водой из медных ведер, которые были частью нашей добычи. Среди негров царило возбуждение и веселье. Слышался смех, и пусть некоторые из них были пьяны, мне было жаль, что я не разделяю их самодовольства и буйной радости, что не могу унять грызущее меня изнутри беспокойство, замедлить бешеное биение сердца. В конце концов я попробовал молиться, взывая к Господу с просьбой даровать мне решимость, подобную той, что снизошла на Давида; это помогло: тошнота и головная боль несколько отступили. Когда примерно в половине девятого между деревьями замаячил эскадрон Сэма, я почти воспрял к новой жизни, поэтому поднялся и пошел встречать ребят. Вместо шестерых возвращалось десятеро, и некоторые уже сидели на резвых беговых лошадках Брайанта, а по шикарным новым кожаным сапогам на ногах у Сэма можно было понять, что поручение они выполнили успешно не только по части лошадей. Тому, чтобы в сражениях брали трофеи, я не очень противился: было ясно как день, что пытаться не позволить кому-либо из этой армии обездоленных и отверженных брать себе понравившиеся цац-ки и побрякушки — все равно что запрещать голубю летать, предварительно открыв перед ним дверцу клетки. В то же время я был полон решимости ограничить безобразие какими-то рамками: нельзя, чтобы добыча нас обременила, лишила легкости маневра, поэтому, когда я увидел, что Билл вывез из усадьбы Брайанта огромное настенное зеркало в золоченой раме, я понял: сейчас или никогда — я должен призвать его к порядку.
Еще на подходе к их компании я понял, что Билл возвращается героем, подлинной звездой похода. Лицо и руки перепачканы кровью, вертится в седле как на иголках, на плечах внакидку флотская тужурка с золотыми эполетами армейского полковника, на голове, вся в галунах, лихо, на пиратский манер заломленная офицерская фуражка, — уж он ее и поправит, и прихлопнет, без перерыва при этом радостно поучая рекрутов-новичков из полевых пахарей, что-то им бессвязно и нечленораздельно вкручивая.
А топор у меня востер — поэл, нет? — бахвалился он. — Востер, как блошиный хвостер, так-то вот! А был бы не востер, хрен бы я их всех на тот свет перепер! Эт-то уж я вам говорю! А тут, гля-кося, зеркалом, понимаашь ли, обарахлился — буду смотреть, шибко ли востер мой собственный хвостер!
В ответ и стар, и млад вокруг так и зашлись, так и взвыли от смеха. У всех штаны и башмаки забрызганы запекшейся кровью, кровь на голых локтях и запястьях. К нему их так и тянуло: сидя верхом, подавались вперед и вбок, чтобы быть ближе, спешившись, взирали с обожанием, ни на миг не переставая радостно скалиться, совершенно зачарованные этой его безумной песнью, гимном его торжества. Негры Брайанта, троих из которых я никогда прежде не видел, были радостно и безмятежно пьяны, каждый в открытую обнимался с полугаллонной бутылью виски. Да и без этого они бы все равно сейчас витали в облаках в полном беспамятстве и помрачении рассудка, впервые отведав крови и свободы; их истерический хохот вороньей стаей взмывал и разлетался по кронам деревьев. Для них вовсе не я, а Билл был черным избавителем, мечтою во плоти. Один из этих мальчишек, довольно светлокожий паренек лет восемнадцати с черными гнилыми зубами, от смеха настолько забылся, что в собственных штанах устроил настоящий потоп.