Призрачные поезда
Шрифт:
Подняв телефонную трубку, не знал, что оцепенею, чуть только услышу этот низкий голос, – да и как вообще умудрилась позвонить, если ещё специально вписал ей неправильный номер? Хотя, впрочем, относительно последнего теперь был не вполне уверен; совсем наоборот, я и думал тогда лишь о том, как бы оставить в её блокноте верные цифры!
– Ну да, в твоей конторе вся мебель – довоенная IKEA. Раритет, миллионы, если продать. – У меня пересохло во рту, слова слетали с трудом.
– Так ты знаешь? Как странно, я знала, что ты это знаешь. Да, да. Ты рассказал интересную легенду – о призрачных поездах. И я тоже знаю одну. Я хочу тебе её рассказать. Ведь мне позволено разговаривать очень долго, пускай там у нас они думают, будто я разговариваю с бароном Майтенфелем!
– С ним лично – вряд ли. Это же из «Мастера и Маргариты». Литературный герой. Вернее, персонаж.
– Ах-ха, я всё перепутала, задумалась о тебе всё перепутала! Конечно, имела в виду барона Рейтера! Да, так вот, история.
И сквозь электрический ветер доносилось: мы снимали
И я со всею отчётливостью вспомнил, как однажды здесь, в доме Краснова, снял эту же телефонную трубку, но вместо надёжной непрерывности гудка был оглушён звуковыми волнами. Я различал уносящиеся обрывки чужих звонков, невесомые признания в любви, отчёты о биржевых котировках, плач, пение, стариный грохот пишущих машинок и шелесты телеграфных лент; меня вбросило в самую сердцевину полуденного мегаполиса, и жизни десятков, сотен, десяти миллионов людей благодаря случайному дефекту связи вобрались и спрессовались в один бесконечноголосый ор. – Хотя намеревался, по-моему, просто перебрякнуть погибшим родителям, то ли в новой суете забыв, что об этом теперь можно не думать, то ли подсознательно надеясь услышать их голоса. А если по ту сторону провода мой собеседник, например, болел гриппом, – то я очень боялся вдохнуть инфекцию вместе со звуками из мембраны трубки.
– С кем это он так долго, – начал ворчать на кухне Шибанов, и я, прикрывая ладонью губы, спросил, дабы честно прекратить разговор, услышав неизбежное «нет», «работа», «потом», «ой-ты-знаешь-моей-канарейке-откусил-хвост-Годзилла»:
– Хадижат, может быть… мы можем сегодня… э-э… встретиться?
X
КРАСНОВ спросил, куда я засобирался.
– Гулять.
– А то дак всё дома сидел.
– Вы же знаете, готовился к собеседованию. – С каких пор стал с такой легкостью врать? Готовился к собеседованию. Будущий театральный критик. Хм. Удобная творческая работа, да, Фимочка? Ты же очень-очень начитанный. Тебе не надо «готовиться», ты готовый мастер красивого слова, златоуст, изящное художественное вылетает из твоих уст, как из почитаемых тобою текстов литературного энтомолога. Друг мой Фима, не говори красиво… Ах, сколько туманных слов, дышащих сиренью и перламутром. А как блистают доспехи воинов, сходящихся в лучах полуденного солнца! И как легко, Фимочка, ты одерживаешь победу в битвах, разворачивающихся в твоем пылком воображении.
– Подожди-ка, – никак не отстанет Краснов. – Ты же мне книгу должен был принести. В магазин «Русское зарубежье» заглядывал?
– Я с утра в лавку Сытина заходил. На улице 1812 года.
Книги давно были цифровыми, виртуальными, на электронной бумаге, все немногие новоизданные бумажные стали дорогущими, продавались в подарочных магазинах в Новинском пассаже. Но старый генерал требовал прежних – их ветхие остатки распродавались в букинистических лавках.
– Иван Солоневич, «Россия в концлагере», – нетерпелив генерал. – Ты раздобыл или нет? И ещё у него одно сочинение было: «Диктатура импотентов».
– Да, я как раз сегодня с утра заходил.
– И как там по городу? Уже ориентируешься? – он ласково улыбнулся.
Из платяного
шкафа я извлёк ранец. Две ребристые клавиши замка, нажатые, выскользнули из-под металлических скобочек. Откинулся, треща разъединяемой липучкой, капюшон крышки. Старый рюкзак напоминал потерявший форму желудок последней стадии ожирения. Древние букинистические издания, изодранные, с подклеенными корешками, производили впечатление полупереваренной пищи. И посреди этой интеллектуальной похлёбки, в складке между тканевыми перегородками, затерялся прежний коричнево-красный паспорт, который превращал меня в подобие человека, а не отчипованную единицу стада – как и Краснов, я ненавидел нынешний штрих-код в прозрачном кармашке, позволявший при необходимости сканировать горожан в потоке.«Россия в концлагере» находилась в потайном отделении.
– Сколько я тебе должен, Трофим? – невзначай спросил Краснов, когда я предъявил книгу.
Он был многоопытным тактиком. Я принялся теребить рукав, который никак не желал обнажать запястье с часами. Потом переложил паспорт во внутренний карман жилетки. Долго на ощупь ловил петелькой пуговицу.
– Тридцать пять оккупационных марок.
Он протянул пятьдесят.
Ну ладно, Трофим, не подкуп, в конце концов! Издание действительно малотиражное, дорогое. Родившись в начале двухтысячных, я застал осенний излёт непродолжительного периода бесцензурья, когда ни с того ни с сего, словно предчувствуя похолодание, зачинали печатание всего подряд: от Баркова до Борхеса и от теософских трактатов до конспирологических детективов Трофима Роцкого (тёзка!). Разумеется, в полумиллионном Буюк-Ипак-Йули, где мы сперва проживали с родителями, можно было достать (в одной из двух книжных лавок) одни лишь «Коаны» – сборник стихотворных и прозаических изречений Президента Республики; а в уездном русском городе, куда позже перебрались, книготорговые сети проявляли странную избирательность в отношении к… – отвлекаюсь.
Часы показывали 4 1/2 дня. Оконце календаря остановилось на 15 мая. Среда. Как и в 1935 году, вспомнил я, надо же, совпадение: день недели, приходившийся на дату пуска метрополитена. Я когда-то специально промотал календы почти на век назад – не мог же Лазарь Каганович открыть метро, названное в его честь, в заурядный Передельник или в пьянчугу-Развратницу? Нет, этапное событие должно иметь отблеск мистичности: Воскресенье или Шабат (начать работу, когда работать нельзя: парадокс вполне по-большевистски). Так ведь нет: среда.
Шибанов, с увлечением читавший замасленного Умберто Эко (ни с чем не спутаю оформление обложек издательства «Симпозиум»), крикнул на прощание:
– Розенкранц был розенкрейцером – это уж ясней некуда!
Благополучно выбравшись из большого дома в 1-м Сыромятническом, я двинулся пешком к Чистым Прудам, где было условлено встретиться.
XI
– О-О, привет-пока, братишка! – тот же хрипловатый голос.
На Хадижат кофточка с надписью, выложенной стразами: «Please notice my eyes are a little higher».
Мы сели на лавочку на берегу. Текли в воде облака – мимолётные, лёгкие, и когда они перекрывали солнце, виднелись контуры лучей.
– Помню фильтрационный лагерь в Долгопрудном, – спокойно, почти сонно говорила Хадижат. – Нас тогда, как баранов, загнали в эллинг для дирижабля. Там три или четыре построили, когда «Люфтганза» открыла трансконтинентальные рейсы. И все были набиты бойцами проигравшей армии. Представь такой ангар длиной метров триста, как дебаркадер на Киевском вокзале, высотой с десятиэтажный дом. Федералам никак не пакостили, после проверки личности отпускали; вот правда, если кто из «Белой стрелы» (у них были списки; откуда бы, интересно знать, у них были списки?) – ну что ж, уводили… куда-то в другое место. Больше не видела никого из тех.
И так же обыденно, как положила бы сигарету в пепельницу, она положила голову на моё плечо.
– Ты похож на моего младшего брата.
Я не стал спрашивать, что с ним стало.
Синяя бездна неба дрожала в обмежованном Чистом Пруду, и как облака, плыли комочки мусора.
Даже она была там. С бойцами. Даже она, девчонка. Всё верно. В то время как я тогда не пошёл с остальными, хотя добровольцами отправлялись и физически слабее меня. Всё совершенно верно. Ничего не стоило прибавить год до совершеннолетия (особенно с моим апокалипсическим басом и не средним ростом). Всё верно: это был долг гражданина, долг честного человека. И если бы это в действительности принесло пользу, я ни секунды не колебался бы. Нет, нет же, не думаете же вы, что я трус, что я сынтеллигентничал, что я струсил, – а правильно, так ведь оно и есть! Но с другой стороны, как же быть, если с самого раннего детства я наблюдал неспешное угасание наших жизненных сил; я вполне понимал (каждый страшился признаться в этом): ещё два, три поколения – и от нас не останется ничего, мы утонем в потоке иноплеменных. Страшись, о рать иноплеменных, России двинулись сыны, – Пушкин, стихотворение, 1815 год, «Воспоминание в Царском селе» называется, ах, как же я мог забыть? – да я знаю, что за один уже этот абзац меня назовут русским фашистом, – но я знаю, на что иду: facio, feci, factum, facere – всё это звенья одной цепи! А впрочем, не то. Мы работали, спали, ходили на бизнес-ланчи, смотрели телевизионные шоу исключительно по привычке, – вот как потребляют сигареты и спиртное, чтобы механическими бессмысленными действами укрепить иллюзию постоянства. (РЕД-ОР: небх-мо сделать что-л с этими ебанистическими мнлгами, граф Толстой, б… (нрзб).)