Призрачные поезда
Шрифт:
Я осязал её со всей полнотой грубой чувственности; странно и, как вообще она могла терпеть мои тщедушные прикосновения, мои запах (у Краснова отключили воду – не принимал душ на сегодня), мои фурункулы, которые ещё более воспаляются на такой жаре.
– А мне нравится, когда меня ласкают, люблю, когда мне делают приятно, – вполголоса произнесла Хадижат.
Вспомнив недавно слышанные кавалерийские поучения Шибанова, глуповато спросил её – хозяйку съёмочных групп, и глубоких вырезов, и карточного счёта в оккупационном «Райффайзен-банка»:
– У тебя есть… кто-нибудь?
Сразу почувствовал себя крупнейшим идиотом; ведь как-то никогда ранее не обращал внимания на девушек, и они на меня; ну а тут вдруг вот – нате.
– А ещё люблю одно стихотворение, – не ответив на мой идиотский вопрос, она улыбается, жмурясь на солнце. –
Я хотел. Она была прекрасна, когда она говорила, когда сидела неподвижно и когда двигалась. Она вдохновенно зачитывала:
Я был там, в страшной битве, я стоял над Непрядвой, и в тот день я увидел, как во сне, эти пряди. О, Божественный облик, – знаешь, что это было? – предо мной предстал проблеск Лика Девы Марии.– Это что, – фыркаю, – пародия на Александра Блока?
– Да нет. Хмаров написал.
Напряжённо и ревниво стал соображать, когда и при каких обстоятельствах слышал эту мягкую фамилию – Хмаров; и за компанию с ним привязчиво мне вспоминался один моложавый полковник с похожим двусложным наименованием, – да что же, опять забыл! У него были холодные глаза.
– Слушай, – предложила Хадижат, – а пойдём в кафе?
Подумал о ближайшем «Кофе-Хаосе», но она возразила:
– Нет, нет, тут есть одно хорошее, называется «Хата», надо на метро ехать.
Мы направились к павильону станции «Покровские ворота». Величественный вестибюль располагался на противоположной оконечности Пруда – в том месте, где трамвайные линии, пробежав каждая по своему бережку, сливались в единое двупутное полотно.
– Кстати, там как раз будет один мой хороший друг, он тоже очень хотел бы с тобой познакомиться.
Я не обратил внимания на её слова и пошёл за нею куда бы ни указала.
Навстречу попадались группки солдат с голубыми нашивками. Когда они проходили мимо нас, долетали осколки разговоров (поскольку всякий считает, что если собеседник в шаге от тебя слышит отлично, то в двух шагах не различимо уже ничего), и с болезненным напряжением я ловил в их речи ругательства, произносимые не в исступлении гнева, не наедине с коллегами во время промысла, а просто и обыденно, как давно стёршееся, уже не признаваемое богохульным слово.
Неожиданно я обнаружил, что мы со Хадижат ведём – уже довольно давно – разговор; до высоких дверей метропавильона оставалось примерно пятьдесят шагов: извилистый переход между заколоченными ларьками, лотками, кабинками туалетов – синее на голубом.
Глядя на них, ощутил спазмы желудка. Я так давно не ел. Я не ел по-настоящему с тех самых пор, как не стало родителей. Чтобы не было тоскливо, я не думаю о них. И если бы кто-то спросил, что с ними стало, как все случилось, я искренне ответил бы, что не знаю.
– Да вот где-то здесь он, тот самый дом, – говорил, с усилием продолжая беседу, начала которой не помнил.
– Пожалуйста, расскажи мне о нё-ом! Правда, Тро!
…А может быть, она говорит совсем не наигранно; может быть, она такая по-настоящему?..
Уже привычно я стал собирать разрозненное.
На тихом бульваре, в шелесте тополей, стоит двухцветный двухэтажный особнячок, в каких помещаются посольства банкирских республик. Неразличимая, стёршаяся надпись вывески. Небольшой, чистенький, почти игрушечный домик. И в нём, на подземном этаже, есть серая комната, уставленная стеллажами картотеки. Подобно пчелиным сотам, громоздятся от потолка до пола ячейки. В желтоватых конвертах хранятся тонкие алюминиевые пластинки размером с ладонь, с вереницей отверстий в диаметр вязальной спицы, – словно трафарет для рисования созвездий. Когда случается надобность, то служители достают перфокарту из конверта и вставляют в прорезь вычислительного агрегата. Как граммофон иглою водит по пластинке, так машина принимается ощупывать поверхность карточки подвижными, похожими на безмускульные лапки паука, иголочками. Расположение всякого отверстия соотнесено с определённой областью данных. Из чрева машины, как лента телеграфа, струится змейка, на которой написаны имя, фамилия, время и место рождения, антропометрические характеристики, – написана вся жизнь. Едва появляется
на свет младенец, сразу же закладывается в аппарат чистая карточка, раскалённые добела стержни пробивают первые отверстия; и человек теперь до самой смерти не вырвется из подземной комнаты. Все интересы, стремления, черты характера, все фобии и тайные желания фиксируются на перфокарте; каждое слово, каждый поступок печатается в вечности. Время от времени со второго этажа пневмопочтой спускаются приказания, и через несколько часов или дней в чьих-то судьбах прозвенят перемены: вот эта женщина сделается модной писательницей; а вот этому программисту компания «Майкрософт» предложит подписать контракт; вот этот ветеран войны умрёт во сне; а вот той журналистке предложат вести колонку в «Зе Нью Таймс». Но сколько бы ты ни искал, сколько бы ни бродил в районе Чистых Прудов, ты никогда не найдёшь двухцветный двухэтажный дом; разве что изредка, заблудившись в бесконечных безлюдных переулках, – безлюдных, безмашинных всегда, в будни или выходные, – можно неожиданно выйти к Прудам и увидеть мельком его; или ещё в трамвае, вечером, сидя у окна и глядя сквозь своё отражение, заметить вереницу холодных освещённых окон, туманное облако света у прутьев решётки – и пропустить мёртвый дом через себя, а потом – вниз, без остановок и перекрёстков, до Павелецкого вокзала, и дальше по рельсам, на её родину, в Хасавюрт.– Ты говорила, твой младший брат погиб из-за этой войны? – спросил я тем же тоном.
– Не говорила.
Я вздрогнул. Вот сейчас обидится, развернётся, уйдёт, и… И что? Ничего. Жизнь кончена.
– А может, и говорила. Не важно. В любом случае, ты взял и догадался, – с неестественной для предмета нашего разговора теплотой сказала она. – Мой смышлёный Тро!
– Почему же ты – в ТК-холдинге? – надо было пользоваться её расположением. – Почему работаешь на них?
– Жизнь продолжается, – ответила лёгким голосом.
Чересчур лёгким?
– Братишка, а что ты предлагаешь – взрывать мосты и тоннели? Защищать? Как эти там, партизаны, из книжки для пионеров? – Словно извиняясь, она взяла меня под руку; мне пришлось собрать всё умение, чтобы уследить, о чём она болтает. – …Читала такие книжки – от прабабки остались. Ха-ха, защищать. Кого? Что? Пушкина? Эгей!.. – закричала она, взмахнув свободной рукой, – люди! Собираем стотысячный митинг! За Пушкина! – и тут же вернулась к серьёзному тону. – Ни-че-го не осталось.
– Да, – согласился я. О, какой же ты малодушный, Фимочка! – Поздно. Наша страна неотвратимо исчезает, разваливается на обломки, и с этим ничего не поделать, как с энергетическим кризисом. Наше исчезновение – лишь вопрос времени.
– Пожалуй. Но иногда думаю, – Хадижат осторожно, заговорщески понизила голос. – А вдруг есть где-то герой, смельчак?
Ну вот, Фимочка, камень в твой огород.
Я отвёл взгляд, сделал вид, что слова Хадижат не содержали намёка.
Над огненной щелью на горизонте плыли завтрашние облака.
– Откуда им взяться, героям? – ответил преувеличенно возмущённым тоном и отпустил её руку (пусть не думает, будто от неё завишу). – Не те времена, не те нравы. Героев теперь только в метро можно обнаружить – из камня и бронзы. Или на смальтовой мозаике.
XII
МЫ спустились под землю. Я прошёл Бесконечным Билетом.
Состояние крайнего нервного напряжения, – хотя желудочные боли не повторялись боле, – исказило оптику восприятия. Показалось, что башенки турникета сейчас сомкнут сочленённые заграждения, изломают моё хрупкое, нежное тело; что оранжевые зрачки фотореле пронзят незаметными икс-лучами, вызывая мутации хромосом. Показалось, шершавая ступенька эскалатора, набирая и набирая скорость, рухнет вниз, в наклонный ход бездны.
Хадижат, кажется, разговаривала со мной. Не знаю. Не слышал.
Хоть как-то отвлечься – смотрел на рекламные щиты, висящие в эскалаторном колодце. Но что-то странное увидал: вместо изящных надписей, вместо призывно выгнутых обнажённых тел – вбитые в стены крепёжные скобы да прямоугольники тёмно-серого налёта. Словно рекламные эти щиты показали истинную свою сущность – бесцветный прах; словно концентрированная злоба воспламенила и сожгла их. Конечно, можно было найти рациональное объяснение: пыль и грязь долгое время скапливались под навешенными панелями. Я подумал: видимо, оккупанты сняли щиты. Повесят, наверное, какую-нибудь социальную рекламу. «Зоолюбие – выбор свободных», или нечто вроде.