Призрак колобка
Шрифт:
– Ну все! – крикнул дипломат с Северов. – Заезжаем, и вам не хворать. Говорят, туточки вы хворые. А наши братаны с земли ЗАК, законники мудрые Мудуа, Чумашвили, Удавидзе – все гутарят. Враки из сраки. Все хлопцы-братья мордовороты, а хворые да безголосые – это пускай хорьки песцами верют. Бакланы. Спасибочки навсегда. Дипломатично будем с понитием. Ура вам! – и слез с трибунки.
– Пошло, пошло! – закричали подсобники-дебилы у крана, и что-то шлепнулось гуманитарно в руки Пращурова. Он, светящийся, вернулся к микрофону и воздел руки вверх.
– Леденцы сладко, монпасье. Всем страждущие кто в день Евгения покровитель столиц не испросили с запада. Тут же, сами. Конфетки загляденье сейчас вручаю от лица с голосом что отдаем всенародно избраннику.
К Пращурову две подставные мадамки подтащили подготовленную, но все же упирающуюся и испуганную девчушку, лет пяти. И тот всунул ей пачку сладких пилюль.
– Жует, – волшебно улыбаясь зубами, заявил законник в микрофон. – Жует гуманитарку маленькая проказа. Что – скусно? Ну вот, доченька, сладенькая, не зря дяди проседают. Всем сделаем, – заорал он. – Дайте куклу, барбу дайте, – требовательно протянул он руку помощникам. Но те тщетно носились возле отвода трубы, один судорожно накручивал дежурный телефон. Потом слишком громко доложил начальнику:
– Что
Я обомлел: седьмой кордон, тридцать седьмой… «Неспроста это», – совершенно точно попал мой тесный ум в суть проблемы.
– Пока идет… кукла головой застряла. Час тянут, повитух то нет, акушеры драные… Пока гуманность прет слово даю от великого южного краевого соседа. Имам бель дель… от группы эмиратств Аль. Полномочный, вселяем в новые хоромы. Живи не хочу. Просим.
Выбрался к микрофону небольшой кривоногий в шитом золотом халате, остроносых сапожках, по виду содранных ночью с Хоттабыча, и папахе на лысой голове и затряс бородкой.
– Чин-чин. Харашо! Южный друг сигда жилаит. Частье люди прастой хади. Даровья. Гаварят содим в зиндан кто если. Ага, а ты будь харош, ни груби. Уважений. Ми любим. Пасидел – вихади со здоровий. Кирпич наси. Тут всэ кто эта пачему – бальной. Нэт его. У нас пошел хадил кирпич тащи кумыс пой… пий всэгда жизн счасте. Алла. Этот с запад дает бакшиш пять миллард год. За дружби. Нам что! Ни надо, всо есть. Нам люди дружба хароши. Я пришел, эмир кази давай гаварит. Пасол пальнамочни. Все теперь, иди абниму.
Человек с юга подошел к Пращурову и, хоть и был сильно ниже, стал обнимать имеющего голос. Раз обнял, второй, кажется, затрещали через микрофон мнущиеся кости Пращурова, и тот стал чуть оседать в обморок на разрушенный северным соседом помост. Наконец южный посол разжал клешни и бросил полуобморочного и сошел с авансцены. Пращурову озадаченные подмастерья сунули наконец прибывшую по трубе голую куклу с оторванной целюллоидной рукой.
Насельник слабо махнул рукой и сошел, спотыкаясь на лесенке, с трибунки. Там закружилась лебедушками стайка танцорок в длиннополых платьях с разрезами до пупа. Тяжело мятый человек Пращуров пробуравил, шатаясь, прильнувший к трибунке караул Латышских стрелков и уселся почти на землю, на вовремя постланную лакеем мягкую шитую подушку, привет с югов.
Сидя, он стал озираться красными глазами удавленника и вдруг увидел меня, стоящего недалеко в третьем ряду.
– А я тебя знаю, – вперился он взглядом, и было ясно, на кого уставился этот тяжелый, рыхлый бонза. – Это ты, ловок… меня тогда пиханул. Срыл… скрыл от разборок… полетов. Ловок. Гордый, честный. Бабу закрыл телом. Молоток. Подойди-ка, помоги подняться, – толпа отпрянула, я остался торчать столбняком. – Да подойди! – кряхтя добавил краевой чиновник. – Щас не кусаю, коронка ездит.
Непонятно, что иногда движет таких, как я. Это, признаю, признаки наглядного недуга. Полная неполноценность. Видишь распростертое тело, гниющее и в струпьях, или издающего стон попрошайку, или хитроумно камуфлированного якобы героя сгинувших фортеций – так тянешь руку с милостыней или бинтами. Видишь на пути камень, притащенный задолго до обезьян ледником – обойди, плюнь. Нет, надо посетовать или толкать бесполезно с бесполезной дороги.
Слышишь плач дитя, урожденного от урода и падшей, в промокших вонючим вином обносках, тряпье и лохмотьях. Знаешь – вырастет, станет уродом в пьяных обносках. Нет, ноги несут, и отказавшая больная башка зовет – подойди, погладь дитю мятые волосенки и скажи: мальчик… девочка? – все будет хорошо.
Я подошел к бонзе и протянул руку, а рыхлый крупный Пращуров оперся и поднялся на тяжелых ногах, обдав меня запахом одеколонов, коньяка и мятных лекарств. И вдруг зашуршал мне на ухо, дыша неровно и злобясь:
– Трупы… все сольют, нет никого… стрелков пригнал этот. Карнавал… а у меня голос, захочу… и все… найдут гражданина… и все… кирдык-мурдык. Тебя как кличут? Эти все зубы лыбят, шакалы… а чуть что, разорвут… Найду голос. Тебя как звать, человек?
– Павел… Петр, – сообщил я на автомате.
– Приходи ко мне Петр-Павел, – просопел тихо Председатель Избирательного Сената, – посидим… Покажешь, как надо толкаться. Шучу, Павел-Петр… А эти…
И он тяжело оттолкнул меня и поперся назад к микрофону, через который какой-то жирный старик на полуидише тенором визжал народную песню северо-южных стран, под бубен-барабан и гусли.
– Прекрасный, чудный мой народ! – воскликнул, взойдя на трибунку конституционный голос. – Вот куколка, подарок развитого капитала. Пока летела к нам по трубе, потеряла ручку… ножку. Больная, и все ж спешит, торопится – хочет порадовать наших малышек. Дарим, дарим, – и он схватил опять очумевшую рядом с микрофонов девчушку и высоко поднял над головой. И вся площадь зашлась в благодарном, целебном кашле и вздохах. – И вручаем дипломам… дипломантам ключи от дипдеревни. Вот оно, – Пращуров помотал над головой огромной связкой.
Бравурно убранный цветами оркестрик из скрипок и балалаек бухнул марш, к мелким молочным облачкам, летящим по сизому небу, помчались выпущенные подсадными миролюбцами сизые, трюхающие, гадящие на лету голуби, и стало весело.
Но и здесь от момента вдруг оторвалась торжественность и глухо шмякнулась во внезапную яму тишины. Оркестрик подавился мажором, зазвенели примкнутые и примкнувшие к ружьям латышские штыки. Завопила одинокая сумасшедшая старуха в дальних рядах, наколовшая пятку об колючую железку. По площади прошелестел шепот, пронесся шумок, буруном выкинулся единый выдох.
На деревянный помост, сопровождаемый цепкими людьми, взобрался, ловко и легко впрыгнув, совершенно новый человек. Это был наш НАШЛИД. Начальник края подошел к микрофону и с грустью поглядел на Пращурова, который, словно инсультник, вцепился в микрофон.
– Ну, – сказал НАШЛИД, а потом резко толкнул рыхлого чиновника в плечо. И тот отлетел в сторону и рухнул.
– Ну! – громко и сдержанно сообщил краевой голова в железку. – Здравствуй, народ. Не скрою печали. Сердце болит. Все знают, сегодня у нас беда. Провал домов, есть жертвы. Кое-кто ушибся. Латыши и наши краевые плечо в плечо с южными и северными друзьями работают на яме. Я только оттуда. Но, братья и сестры, чем туже жизнь, тем все мы роднее, ближе, дружнее. Тяготы нас не сдюжут. Мы победим. А теперь так… Указ. Эти, диплодоки, доки дипломатии, послы – подождут. Да не обидятся соседние дружеские земли. Все жилье отдаем пострадамшим, лишившихся крова. Детям, внукам, матерям, калекам и не очень. Вот и весь сказ. Справимся с трудностью – достойно проведем Олимпиаду инвалидов.
Тут, как по мановению чьего-то ока, толпа разразилась громом здравиц
и треском аплодисментов. Но откуда-то сбоку по приступочкам эстрадки наверх вползла средненькая, бедно наряженная старушенка и поползла прямо к НАШЛИДу, норовя схватить его руку и целовать. Ее пытались сдержать, но она причитала так страстно, что великий человек осадил охрану ладонью.– Отец, родненький благодетель, воду дал, помылася, вся как невеста свечуся цвету. Счастья наша, солнышко, спаси тебя Евгений покровитель человек росой умоисся… – бабку чуть застопорили.
– Вот что, Пращуров, – отчеканил краевая голова. Пращуров стоял камнем. – Дай вон и бабушке тут новое жилье, комнатку-две в этом комплексе. Не обедняешь? Лично прошу. Ну сколько можно: трудятся-трудятся трудящие люди, а все по углам. Дай квартирку, скромную. Вот и лады. Спасиба. Всем здоровья.
И стал, окруженный сворой, спускаться с трибуны и пропал, видно, умчался неотложно по делам. Какой-то ответственный, в синей повязке на рукаве, потрясенно бекнул в микрофон:
– Кто из населения пожелают, с северной стороны бесплатно. Угощение бутерброды. Рыба с северов чуть тухлая не смотри, это так называется суши. Еще раздадим, если прибудет, гуманитарное. Имени Евгения в честь. На выход кто – не давись, организованно колоннами. Люди и латыши – организуйте организованный отход. Конками не давить!
И я потерянно забился под ближний угол трибуны, чтобы посидеть поразмышлять без всяких мыслей, пережидая напор толпы. Пока не станет жидко на дорогах и в голове.Конка притащила меня к месту катастрофы лишь к пяти вечера.
Через проулок, уставленнный заборами и сараями, словно несвежий рот зубным гнильем, я пробрался к яме. Провал длиной в полкилометра зиял впереди манящей глубиной, сиял переливчатыми тенями от света десятка надсадно гудящих прожекторов. По краям и в чреве его копошились муравьиные тельца кружащих возле вигвамов бывших домов спасателей и добровольцев, тащивших соломинки бревен и личинки пострадавших из под рухнувшей земли.
От полутора десятков разрушенных стандартных двух-трехэтажных бараков веяло разной степени ужасом. Остовы некоторых торчали на дне, и только обрубленные руки печей вздымались к бывшему для них небу. Некоторые завалились на бок, некоторые рассыпались наружу, будто какой-то буян, которому опостылила жизнь, разметал стены и выбил башкой крыши. Часть построек, особенно те, что живописными грудами мертвых жаб карабкались по падающим скатам котлована, казалось, еще цеплялись за этот мир и тщались выкарабкаться и обрести опору и равновесие.
Я шел мимо телег, в которые грузили пострадавших, замотанных в тряпки бинтов и клочья шин. Лошади стояли неспокойно, бузотерили и шарахались, и возницы с трудом угомоняли своих животин, косивших бешеными несытыми глазами окрест.
Под ногами хлипко заверещала глина склона, и ноги понесли меня вниз. На какое-то время, на час или два, я превратился в рабочего муравья: разгребал лопатой где-то битый черный кирпич, отваливал гвоздистые доски, пищавшие противными крысиными голосами, такой же доской, как подручным орудием, сгребал хлам из бывших комнат, теперь ставших жилищем духов и призраков. В одной из щелей я чуть не упал в обморок: в узкой деревянной келейке был ловко оборудован умельцем почти такой же тепловой узел, как и мой – ногастая печурка, теперь скривившаяся вроде в танце, битый санузел и любовно сварганенный душик, полный липкой глины и замусоренной земли. На секунду испуганному сердцу показалось, что эта каморка – моя.
Подоспели помощники, какие-то ребята со стеклянными, дрожащими лицами – дебилы или кретины, и вместе мы стали разваливать руками и сковородами кипу рухнувшей в комнату земли. Вдруг показалась нелепо, не по роду людскому изогнутая нога в рваном чулке, потом смятое платье или салоп.
Молча отрыли жертву, пожилую женщину, застигнутую одичавшей природой врасплох. Видно, в последнюю минуту у нее еще был воздух в каком-то воздушном мешке, и она теперь лежала на земляной подстилке в своем углу и прижимала к груди раскрытый посередине старинный фотоальбом с вылетающими из него фотками неизвестных уже никому людей. Наверх волокли ее с трудом на самопальных носилках из костылей и оборванного коврика с дырявым рогатым оленем посередине, грызущим сочную траву на лугу под сияющим розовыми облаками небом.
На гряде я сел отдышаться и вдруг увидел аптекаря. Аким Дормидонтыч привалился к телеге и жадно глотал воздух, манипулируя крючковатыми руками у своей груди.
– Валидола нет? – спросил он меня. Надо было поудобней устроить старика, да и увозить его скорее отсюда.
– Беда, Петруха, – пробормотал провизор, глотая таблетку, добытую мной у соседей. – Провал, полный провал.
– Вы помолчите, – попробовал я угомонить неспокойного провизора. – Вы что, второй день здесь?
– Беда, сколько людей. И какие люди, лица… загляденье. Если б ты видел… Слава… детей мало. Говорят, ухнуло сразу… без междометий.
Идти Аким почти не мог, хромал и шатался, видно все силы опустились здесь вниз, пустой на его спине болтался и аптекарский мешок с красным, измазанным глиной крестом.
– Иди Петруха, помогай рыть, я уж сам, – просипел провизор.
Это никак не совпало с моим, черствого эгоиста, планом. В полусотне метров уже готова была отчалить телега, полная разбитых и ушибленных людей.
– Стой, – завопил я погонщику. – Стой, еще один, старик. Сейчас приковыляем, довезешь до конки.
Но сволочить Акима мне удавалось плохо. Он все время дергался, съезжал набок и норовил вернуться назад.
– Эй, – крикнул я какому-то бредущему. – Эй, помоги до телеги! – тот посмотрел на меня безумными глазами. С его расцарапанных щек капала кровь.
– Мишенька, – прошептал он, – Миша, где ты? Мишенька… где… я тут… где ты?
– Хватай, мужик, – завопил я ему. Он безропотно подчинился, подставил крутливому Акиму плечо и засеменил вровень со мной. Но все продолжал бормотать.
– Миша, мальчик… где ты?
Мы скинули увертливый мешок аптекаря на подводу, и та дернулась и повлеклась, и расцарапанный, медленно отставая, все брел за нами и бормотал. На полдороге нас стал, тесня, обгонять новенький грузовой Ё-мобиль, не заметил какой модели, Твоёбиль или Моёбиль, и вдруг с его подножки спрыгнула девчонка и крикнула:
– Стой!
Я брел за телегой и ничего не замечал кругом. В моих глазах совершала медленную плясовую яма.
– Стой, – отчаянно еще раз крикнула женщина, очутившаяся прямо передо мной.. – Петр, стойте же!
– Ты? – поразился я. Антонина прижала голову к моей груди и зашептала:
– Горе. Ездим целый день… Петр, Вы как?
– А ты… почему здесь? – я провел грязной ладонью по ее сизым, с налипшими перьями и дегтем волосам.
– Ездим, – тихо сказала она. – Всех возим давно уже… в больнице нет мест. В Училище устроили триста легких. На моей постели семья. Все потеряли, Петя…