Призрак колобка
Шрифт:
– Ну и? – гордо откинувшись, спросила мадам, наряженная для притащенного дочкой дурака в черное японское платье с грызущим крупные груди драконом. – С чем, знаете ли, явились, молодой человек. Кажется, Пьер?
– Петр, – еле слышно выдохнула дочка.
– Именно что Пьер, – гордо заявил я. – Всегда был в душе Пьер. Или Поль. Хлебнул по дороге коньяку, знаете ли, пьян. Да я всегда пьян. Когда вижу Вашу непонятным образом воспитанную богом дочь. Достойнейшую из товарок по келье. Одни жирдяйки кривые дуры. И зазнавайки.
– Зайки, – шепнула начинающая падать в обморок моя девушка, – они добрые зайки.
– Зайки они, кроляйки или давайки, – грубо прервала меня дама, – не ваше дело. Ваше – стать образцовым спутником, появляясь с особой нашего пола и семьи. Знайте же меру, высказывая… выказывая свою отесанность. Мужчина без манер равен мужчине без брюк.
– Мама! – воскликнула дочь. – Хри…
– Молчи, не строй из себя чучело. Да-да, простите за прононс, это нонсенс. Необученный чурбан годен лишь для ристалищ с дикими львицами гладиаторских и салонных встреч. Легкий полупоклон, иностранный клекот, когда – галстук, бабочка махаон, носки менять раз-два в день – вот основа мужского мироздания. Вы скажите, сколько в неделю у вас приходит на ПУК, начисляется, Пьер. Ну, в условных баллах.
– Мама! – ужаснулась дочь материнской львиной хватке.
– Ни черта не имею, – импозантно отчитался я и уронил безе в чашку. – Мне старуха Нюрка тут говорит: Пьер, садовая голова… скоро по миру двинешь.
– Вы садовник??
– В каком-то смысле. Во всяком случае иду по его стезе… стежке.
Антонина безмерно покраснела, и глаза ее с обидой блеснули. Я осадил себя.
– … сегодня ходил, чуть в Училище при Евгении не набил ему харю. Но он ведь старик! Ну и ладно. Пьер-Полям на стариков плевать.
– Ах как грубо! – воскликнула мадам. – Какое, извините, грязное свинство – «садовник, старик… мордобой». Впрочем, я вижу, вы настоящий, как бы… Я, например, мечтаю о яхте, выйти в море, принять постриг зеленых волн, бриз… коралловые бусы островов… боже. Да и тогда, тогда, разве доверила бы я вашей грубости, вашей фактурности отдавать концы? Ну, знаете, матрос бросает канат и вертит его вокруг. Вокруг тумбы. Работа несложная для дебила. А вы дебил?
– Мама! – взмолилась дочь.
– Секрета нет, – икнул я коньяком. – Я умственно абсолютно и окончательно неполноценен. Еще шаг, и начну говорить гекзаметром… размером…
– А Нюрка, это кто?
– Какая Нюрка?
– Ну… – и мадам покрутила перстнями. – Вы помянули. Это Ваша маман?
– Мама!
– Антонида!
– … мама…
– Нюрка – жирная баба, протирает рыцарям меча и забрала рожи несвежей тряпкой. Прессовщик… краевед. Ну, короче, вам не объяснишь на несвежую голову.
– Кушайте марципаны, – предложила мадам.
– Петенька, вы уже сытый? – с надеждой устремила на меня взгляд мамзель. – Не хотите ли на воздух?
– Не хочет, – громко запретила мои порывы хозяйка. – Хочет смотреть семейный альбом. Вообще, Пьер-Поль, скажу вам в лицо… мы, ведь, люди близкие… благодаря вашим безуспешным ухаживаниям за… единственной… О, боже, сейчас заплачу, – и мадам выхватила откуда-то снизу платок, задушенный духами.
– Мама…
– Антонида! Да. Вы не смахиваете на… не тянете на неполноценного. Те все больше жуют мораль и лезут на баррикады. Дебаркадеры. Но скажу сейчас вам прямо в лицо – вы мне нравитесь. Когда я была молода… о, как давно! – хамы, наглецы, скоты всех мастей и подлецы разных окрошек… окрасов… вились вокруг моих нарядов часами… годами. И ничего, ни кончика пальцев целовать… извините… ни хрустального каблучка шампанского… мадеры.. да. А этот пришел и – венивитививи.
– Мама!
– Молчи. Этот мне нравится. Правильно, что ты прошлого отшила, который я тебе с материнского сердца… Консул в Богемии и Моравии, помнишь. Гладкий гусь с крепкой печенью. Вылакал у меня бутылку шартреза. Тьфу. Ты мне нравишься, Жан-Пьер, потому что другой. Все мужики другие, один этот, а тот, глянешь, совсем другой, забавный.
– Мама!
– Идемте детки, смотреть семейный альбом.
Мы чинно уселись на огромный кожаный диван, и мадам раскатала на коленях планшетку 3Д и стала листать старые семейные кадры.
– Это я на заседании фонда спортивного культуризма с руководством ассоциации…
– Это я на приеме по вручению свидетельства о смерти последнему гражданину края… слева я, слева… По центру молодой Пращуров, на меня смотрит. Это я… ну тут мы с дамами немного перебрали… да.
– Мама!
– Молчи. Просмотр семейного – залог крепкости… крепости семьи. А это я в дальнем ряду Президиума съезда женщин, по которым все сходят с ума… На сабантуе с южными беками. Вон Президент Верховного суда, уже сгнил… На коктейле с северными грубиянами… господи…а это генерал-квартирмейстер ювенальных служб. Ах, все утекло. Годы… годы…
– А Вам сколько лет? – ляпнул я.
– А вам? – нисколько не смутилась тетка.
– Тридцать шесть, – я густо покраснел. – Тридцать семь.
– Старые козлы не спрашивают у юных нимф и нимфеток среднего возраста, сколько они… в пене волн.
– Мама!
– А вот я на балу несбывшихся надежд. Вся в розах. Кружусь с окончателььно больным ныне Комиссаром инвестиционой трубы.
– А это кто? – ткнул я в быстро пролистнутый кадр.
– Никто, – заявила Аделаида, но я то прекрасно увидел, что с весьма молоденькой тогда нимфой кружился тот… тот, который…
– Что старое ворошить, – поднялась особа.
– Мамочка пользовалась… пользуется огромным вниманием многих заслуженных лиц, – тихо молвила Тонечка, включаясь в семейный напев.
– Знаете, Жан-Поль, – быстро взглянула на меня маман. – Не знаю, чем вы сгубили мою красавицу, но одно так: она у нас фактально… фактично сирота. И я не смейте ее в обиду… не думайте с рук… сойдет все, кровь девичья. Ведите себя в меру. Вот как сегодня.
– Мама!
– Мадам, – молвил я церемонно. – Ваша достойнейшая Антонина, красивейший тихий цветок счастья, букет незабудок любви и источник живительных слез. Кабы не ее опоро… орошаемые меня незаслуженные знаки внимания – я так бы и сник беспокойной головой в смирительной простыне будней. Ваша дочь – это неизвестно как выросшая медаль на моей слабой груди…
– Вы что, миокардник?
– Никак нет. Это такой образ. И пускай Тоня сама, глядя на своего нового недостойного друга решит – оставить его, забрав свое трепетное сердце из его заскоруслых ладоней или еще подарить, хоть к праздникам, еще одно чудное мгновенье.
Аделаида несколько зачумленно глянула на меня и произнесла:
– Хорошо поешь, фазан. Но все равно веры тебе нет, хоть ты и вправду вроде из умственно усталых… отсталых. Неполностью.
– Неполноценных, – уточнил я.
– У мужика не в уме достаток. А в достатке ум. Идите, – отправила нас мощным жестом молодой хозяйки прайда.
Я помчался в сторону туалета, по моим почти мокрым следам гналась за мной уже моя Антонида. Когда я выбрался из удушающего парижскими ароматами хрустально-кафельного замка, Антонида прильнула ко мне и молвила:
– Спасибо, – потом подняла глаза и спросила: – Петенька, я у мамы гощу не в доме, в гостевом домике – скоро туда пойдем, но мы ведь с Вами еще ни разу… не прогуливались. Просто так, как счастливые люди. Я мечтаю о прогулке, пойдемте, а?
– Пойдем, – решительно и охотно согласился я, которому мерещилась лишь широкая кровать, подушка, серые буколические букольки волос на ней и сон… сон. Сон.
Было, пожалуй, около часа ночи, когда перед нами блеснуло мертвое сухое ложе пустого пруда, пруда Утопленников. Дно было отполированно голубым свечением огромной луны. Я обнял Тоню за плечи.
– Знаете, была совсем маленькая. Когда жила здесь. Я не люблю этот дом, – протянула моя спутница в ночи. – В пруду тогда водилась вода, и иногда люди с баграми вытягивали кое-что на сушу. Я лезла посмотреть, но отгоняли. Ночью снились мокрые куклы, выловленные и с открытыми неподвижными глазами. Их надо бы высушить, думала я. Когда мыла волосы в теплой льющейся водичке, то нарочно по-куклячьи закатывала глазки. Мама за это хлестала меня по спине махровым халатом. И правильно.
Я не хочу прижиматься к Вам, Петя, в этом доме. Как словно мы не одни, и кто-то третий с закрытыми глазами стоит у кровати с багром. Жутко. А вы любите слушать льющуюся воду?
– Конечно, – честно сознался я. – В теплой влаге, в кисее легких капель с закрученными полотенцем волосами нимфа…
– Нет, нет, – прикоснулась глупая девушка к моим губам. – Пойдемте, послушаем настоящую воду. Идемте.
Она взяла меня за руку и поволокла в темноту. Через четверть часа мы пробрались вверх по кустам и тропинкам, через чащобы бузины и орешников, пролезли через разрушенный строй колючей проволоки и оказались у подножия насыпи. Наверху топорщилась огромным бесконечным хоботом ивестиционная труба.
– Да тут бродит охрана? – засомневался я, оглядывая пейзаж.
– Нет, нет, Петя, – успокоила девушка труса. – Очень редко ходят страшные собаки и нежно берут с рук языком корочки хлеба. Закрытый поселок. Мы совсем одни, во всем мире, представьте.
– И сейчас из земли брызнет источник жизни? – засмеялся я. – Или из меня.
Девушка тоже рассмеялась, вытащила из, оказалось, скрывавшегося на спине рюкзачка припасенную попону, уселась на нее и жестом позвала меня.
– Сейчас забьет родник, сидим смирно, а то не услышим.
Она прижалась ко мне, и я обнял ее. Вдруг вдали послышался тонкий свист, какая-то ночная птица, пустельга или фазан, засвистела, ища друга. Но свист этот густел. И скоро мощным оркестровым контрапунктом, от которого задрожала земля, сыпалась ольха и бегали комья глины, звуковая волна заполнила все окрест. Я замер, будто в меня вбили кол. Гул перерос в водопад, который бушевал, пенился и метался прямо у нас над головой и в голове.
– Вода! – воскликнула моя спутница. – Водичка, – и, подняв руки либо к луне, либо прямо мимо нее к богу, стала почти молиться, что-то неслышно шепча.
Я посмотрел на дрожащую на эстакаде инвестиционную трубу, вскочил и ошарашенно спросил:
– А куда это она течет?
– Петенька, какая разница? – взмолилась спутница и потянула меня за руку вниз, на кошму. Было два пополуночи.
В этот час, под лунным светом и ревущей наверху водой, под легким ветром, скользящим по нам вместо одеяла и несущим труху, пыльцу и семена цветов, я был плохой любовник. Когда мы, как в тумане, поднялись, я все же забрался на насыпь, влез на нижний мощный костыль и с минуту слушал тяжелый вой мчащихся водяных масс. Город задыхался, обезвоженный и сухой, и вся она, эта вода, неслась здесь, наверху. В непонятное никуда.
Занимался слабый, по-детски наивный рассвет, мы шли, обнявшись, по петляющей тропе и разглядывали догорающие наверху слабые свечи звезд на коврике, постеленном богом для греческих небожителей, любивших отдаваться среди астральных соцветий непотребным делам.
– Я сегодня уеду отсюда, – с горечью сказала Тоня. – Девочки зовут, моя койка свободна.
– Слушай, не дури, – поперхнулся я. – Поедем ко мне, у меня книга, печка, я там бываю.
– Петенька, нет. У вас очень хорошо. Но вы пока не относитесь ко мне так, чтобы я могла все время занимать половину вашей постели. Но чувствую, не знаю… Скоро мы правда станем вместе. Я надеюсь. Вы, Петрпавел, моя последняя и единственная надежда, – и засмеялась безъязыким колокольцем.
Домой я добрался с первыми конками к шести утра, час, не чувствуя сна, провел с пером над фолиантом, а потом рухнул на два часа без сил на свою половину моей узкой койки. Чтобы вздремнуть или провалиться разом в дремучий сон, включил новостные клипы. Утро выдалось серьезным, упреждаемый строгим и торжественным анонсом с студию упруго взбежал НАШЛИД, сел на табурет посередине и произнес спитч:– … будем чистить голову бюрократии молодежи поросль рабочие места замусолили это особенно служат в ус дуют ну хватит особенно умственно неполномочно их подряд уволим и продлим пусть работают за троих честных если не стыдно перед поросль смеется шире фронт а то одни как карла а эти гномы особенно окопались возле избирательных урн пользуются широкой демократией им льгот поголовно всех их мало… много…
Тут под эту музыку я и пропал в обморочном сне. Пришлось потом нагонять время, работая ногами, будто веслами. Добрая Дора сообщила в манере библейской суламифи, что дурная голова Акима потащила таки его почти бездыханное тело аж на спекомиссию выпускных школяров.
– … в твои фундаментальные курсы, – крикнула Дора, хлопая мне по носу дверью. – Чтоб вас на всю голову в семьях хранили, мумии ходячие.
В городе кипел большой детский праздник «День оздоровления знаний». По улицам мимо остолбеневших покинувших посты латышских стрелков и дружинников-зомби с заткнутыми за пазуху сообразно дню хризантемами вместо злобных нарукавных повязок мчались веселые бесшабашные стайки старших школяров, повсеместно сегодня «вступающих в жизнь» и получающих аттестат здоровья. С указанием начального диагноза и гражданской категории: кретин, идиот, умственный, параноик и прочее.
На всякий случай
я решил заскочить на любимую службу в Краеведческий музей к патронессе моей тете Нюре, голова в абажуре… ажуре, а вдруг, и правда, косая карга сумела пристроить меня шлифовать задом латы у средневековых призраков-пердунов. Но всякий раз, когда мне встречалась очередная стайка выпархивающих в жизнь школяров, я в онемении останавливался и взирал с восторгом на их игрища. То они весело пихали шарахающихся прохожих, то стучали по недобитым стеклам в домах пеналами и головами. Да, совсем, совсем я отстал от веселой жизни молодого племени. Эти постоянно состраивали на улицах какие-то немыслимые в наши времена сценки.Так один раз с десяток подростков и отроковиц весело в рядок цокали вразнобой плоскими палками-лаптами по гуманитарным китайским мячикам для, кажется, настольного тенниса. Приблизившись сбоку, я спросил у одной из девиц: что это за ритуал. Она, лучась милой улыбкой, сообщила: каждый задает ритм цокания, как стучит его сердце, а вместе все их сердца сливаются в одну какафонию. Не так одиноко – крикнула девчонка. Очень разумно, и я побрел дальше.
На другом углу, уже почти на музейной площади еще полсотни школяров синхронно снимали школьные ранцы и рюкзаки, ставили их на мостовую, одновременно по выклику управляющего оргией садились и вставали с них, ставили на учебное левую, а потом правую ногу, а после плевали на эти предметы своего образования. И повторяли игру вновь. Здорово! Я спросил у крайнего хлопца: это что вы выделываете. Он растерянно захлопал глазами и честно заявил: не знаю, всегда это делаем. Зато весело.
И правда весело, подумалось мне, и я нырнул в анналы музейных коридоров полуподземного этажа. Тетка Нюра по-прежнему находилась с тряпкой в анфиладе и терла носы своим подопечным, иногда тяжело взгромождаясь на стремянку. Но сейчас ее хозяйство заметно разрослось: помимо пустых внутри жестянок-рыцарей в латах и с мечами, муляжей в кольчужках с кистенями и прочей средневековой жути анфиладу подвала заполнили скелеты школьных пособий с табличками в цокающих челюстях, поставленные стояком египетские мумии в саркофагах и даже восковые фигуры с лицами, схожими с ликом господина Пращурова и иных сильных, от которых, фигур, я шарахнулся, как от чумных.
Тетка Нюра плакала, протирая роскошный, поставленный на попа постамент, или гробницу, или монумент какому-то из вождей прошлого, вовремя не сумевшему юркнуть в мягкую сытную землю, маленькому, лысенькому и желтенькому в дутой черной пиджачной паре и с бумажной красной гвоздикой в петлице.
– Вот, – пускала Нюра настоящие носорожьи слезы. – Успела этих полюбить, а опять гонют к прессам, чтоб им в аду вертухаться. А ты… ты Павлуха, гад, хорошо пристроился! Я тебя в ночную еле пропихнула к моему хахалю, в пожарку на нижний антресоль, нижний подвал бойлерный. Тебе Павлуха, аспид, уже и баллы на ПУК капают с прошлой ночи.
– Я Петр, – благодарно буркнул я.
– Да и хрен с тобой тертый. Прет тебе, как комоду. Приходи в ночь к моему Афиногену, Генке тож, в низы. Будешь ассенизировать или пожарить по возгораниям. А то нет, сказали, скоро вас всех, неполноценных, отфильтруем, утрамбуем, и будете, умственные, язык ваш бескостный до изжоги жевать. Иди отсель, везунчик! Мумию некому толкануть?
– Ладно, тетя Нюра, большая вам благодарность, – сморозил я. – Выйду в ночь, позорным котом.
– Мумию кому толкани! – крикнула Нюра мне вслед. – Может зомбям предложишь, за полцены. Они с ими ласкаться любят. Эх, жизнь! – и опять остервенело закрутила тряпкой.
На площадке перед Фундаментальным университетом молодежь гуляла свое гражданское становление. С сотню разнокалиберных дивах и отроков кодировались в фундаментальном упражнении. На счет они отставляли правую ногу, и ту же руку вздымали вверх-вбок. Потом левой стороной те же судороги. Еще они изредка пропускали дергаться и в унисон восклицали «гоп-три» или «вау-квау». Я не стал ничего выснять, а, хамски надув входной драндулет, втиснулся в альма-матерь.
Аудитория-амфитеатр была почти пуста, только перед тяжелыми дубовыми дверьми кружилась хилая стайка подростков. «Если сегодня не пролезем, на завтра одни лабухи-кретины и крайние параноики, говорят, остались», – с ужасом в голосе пожаловалась мне одна девчушка. Я тихо вступил в аудиторию и пробрался на третий ряд. Внизу за зеленым столом заседала медицинско-учебная комиссия Группы здоровья нации, на одном из кресел возлежал полуживой, чуть шевелящийся учитель Аким Дормидонтыч и вяло отбрехивался от наседающих на него безлицых лиц.
– А ты кто? – сурово спросил меня один из комиссаров. – Школяр?
– От Пращурова. Контроль и замер состояния воздушной среды на газовость. Пораженные в правах распустили в городе вонь.
– Тут у нас стерильность не у всех, – поспешил отделаться от меня комиссионер. – Потеют, как детки.
– Этот тоже практически здоров, – крикнул вдруг Дормидонтыч, указывая на стоящего перед комиссией хлопчика с сиреневым от безразличия лицом.
– Ага, здоров, – вырвалось у одного из членов, крючконосого худосочного типа. Вы нам тут статистику не обсрите… не обосряйте. Чисто дебил.
– Последний вопрос. Скажи, кретин, – обратился к школяру другой член Группы здоровья, толстоватый и лопоухий. – Чем наш мир живее животного, эксистенцально?
– Протестую, – возопил крючконосый член. – Такой сложный вопрос может задавать только уровня идиот, а не попало кто. Мальчик, скажи, чем мир животного отсталее от нас, сакраментально?
– Дядьки, – ответил плотненький мальчик с блудливыми глазками любимца девчат. – А я вот так скажу, – и он вдруг встал на верхние лапы и прошелся на них шаг-два, чуть не заваливаясь на зеленое сукно комиссии.
– Иди-иди, – застонала комиссия, – атлет… гомик.. комик.
– Практически здоров, – рассудительно повторил Аким. – И по простым и наглядным результатам в арифметике, особенно в делении, и в начертании.
Поднялся шум. В комиссии бушевали:
– Вы нам тут мину свою хорошую не ложьте в парту, под ложе электората…
– Это вообще позиция для полиции – порыв третьих и четвертых колонн общества… столбов… столпов. Подрывник взялся…
Наконец угомонились, влепив нижнюю категорию.
– Следующий, – сверкнув очами очковой змеи, выкинула сухая дама с подростковым костыльком в обнимку. Вошла бойкая толстенькая девчушка с косой до трусов и умненьким пробором на крупной, твердой голове.
– Как, господин от Сената, вам контроль воздуха? – спросил вдруг Председательствующий у меня. – Не мешает? Не слишком сгустили?
– С учетом отчетности пока сопоставим с горным амбре, – отчебучил я. Комиссия согласно закивала.
– Скажи девочка, – влез Аким Дормидонтыч, – скажи стих. Умница прочитала стишок про «идет медведь… качается…». – Скажи уравнение, – попросил Аким.
– Если корень из Х, то равен У, – точно сообщила ученица.
– Практически здорова, – заверил комиссию аптекарь.
– Вы нам ноздри не заговаривайте, – вскочил крючконосый. – Все у него практически. Скажи, девочка, а у тебя в классе есть плохие ребята? Нездоровые?
– Все уроды, – сообщила школьница, оглядываясь. – За косу хватают, хоть брейся. Один рыжий к попе уже приложился. Тоже, ума палата. Платон-Ньютон. Хотите спляшу, камаринскую. И-и-ех, – и девчонка, широко расставив руки, собралась пуститься в пляс. – Праздник так праздник!
– Иди-иди, девочка, – зловеще произнесла очковая змея, поправляя съехавший на кости ягодицы нулевой бюстгальтер. – Еще напляшешься.
– Урода или имбицила? – спросил Педседатель.
– Практически здорова! – взревел взбешенный Аким.
– Ага, щас! – возразил крючконосый. – Я тут… в другой комиссии… меня всюду, с удовлетворением… спрашиваю у одного маломерки – поверите? – простейше – куда текут реки знаний? Так молчок.
– А куда это они у тебя текут? – подозрительно прищурился на первого вислоухий. – Куда это мимо народа?
– Не ваше дело, – был ответ, и двое смертельно сцепились. – Это вы народ!
Вислоухий взбеленился и полез на крючконосого:
– А с тобой уже раньше наблюдалось: спрашиваешь школяра – кто больше любит, мы – НАШЛИДа, или НАШЛИД нас. А сам ответь перед Комиссией.
– Вывести этого ушастого вон! Долой! – вскричал противник, почти клюя соседа носом. – Такого не знать. Не знает простейшую: эта любовь неизмерна, и тут и там – безмерима. А кто мерит, мерин, того под угол зрения. Померить хотел, жук косоглазый?
– Протестую, – застучал ушами вислоухий. – Этот тоже подрывник задает простейшие вопросы реально специально. Задал: цвета флага северных, это и сосунок догадается. Снег – белый, тайга зеленая, а мишка бурый. А сам отвечает серобурмалиновый. Какой малиновый? Сам ты, вон, малиновый.
– Ну нет, этого я так не оставлю, все опишу про твои инсинуции: про день круговорота знаний и День колобка, не отвертишся органам.
Пришлось председателю разводить крикунов:
– Молчать! Все вы тут с совещательным голосом. Молчать, а то с вещами, и добрая дорожка…
Я, крадучись, вышел из аудитории-амфитеатра, сел на скамью в углу и погрузился в то, что другой постеснялся бы обозвать мыслями.
Через час заседание завершилось, и комиссонеры, дружно переругиваясь, вывалили из зала. Аптекаря не было. Я спустился вниз и нашел учителя, полуслезшего с кресла, полулежащего на грязном паркете в плачевном состоянии.
– Домой, Петруха, – просипел аптекарь, хватаясь за сердце. – Домой…
Как мы добрались до подсобки-првизорской – русская песня. Лишний раз напоешь ее – диабет, другой раз растянешь – перфорация желудка, невзначай затянешь – сыпь по всей роже и струпья на совести. Доползли, подрядив самоходную тачку в Фундаментальном гараже. Работает безотказно на тягловой силе силоса.
– Я вижу, ты с новостями, – прохрипел Аким, рухнувший на диван и обложенный Дорой грелками и травами на вены ног и мазями на спину. – Говори, а я посплю. Мне тебе тоже нужно… сегодня… все… – и уснул.
Зная привычку учителя вникать во все из сна, тихо начал я свой рассказ, причем упустив про коврик под девушкой Тоней. Потом на четверть часа замолк.
– Значит, говоришь, вода? – очнулся аптекарь, безумно водя глазами по стенам. – Знаем. Ты вот что, с главными избирателями не слишком… подставят за полстакана… Да, вода. Сам влез, распознал. Умник. В два пополуночи? Это уж теперь да. Умираю я, Петруха, прости…
– Да что вы, Аким Дор…
– Молчи. Прости, милый, старика, умираю. Я тебе не пособник, – и учитель произнес краткую речь, которая врезалась и которую помню и поныне. – Мы все думаем, рождены спеть свою песню, исполнить арию души. Ан нет, полжизни подпеваем подлецам, рассчитывая отыграться на более крупных ставках. Опорожнить сор, вытрясти из трухлявой совести. Ан нет. Полжизни мечемся на мелочах, на горохе честных будней, бравируя презрением к негодникам и прозрением злобы дня. Чепуха. Но, Петруха, и выскочить на гребень событий с горящими знаменами, с полыхающей майкой и тлеющей башкой – тоже, знаешь, не подвиг. Каждый решает сам. Подняться выше и, расправив грубые ладони и кургузую грудь, слететь вниз – всем дав повод к полету и высоте – знаешь, полная дурь. Все – чушь. Вот так и вышла жизнь. Прошла мимо, зря, впустую. Детей нет, один ты. Дора – дура, хоть и любила меня, подлеца. А я любил только правду, которой нигде и нет. Теперь я помру, гордый за себя, за свой тусклый путь. И гордый за тебя. Потому что каждый выбирает сам. Сам решай, ты вместо меня, совершившего одни глупости, или не сам? На тридцать седьмом кордоне ржавая задвижка, мне к ней уже не пролезть… Прости старика… Гидродинамический удар… сохранение импульса движения… бог с ним со всем… черт с ним… вались все оно… – стал чуть бредить учитель побелевшими губами, потом опять посмотрел на меня здраво, лукаво и весело. – А ну дай лапу, погадаю, – и схватил мою ладонь и, слабо удерживая, сжал ее.
Вошла Дора и велела мне убираться, чтобы больной спал, а не мучился возле разных там… И я ушел. Была уже ранняя ночь.