Про Иону
Шрифт:
Эхо, значит, прошедшей войны.
На таком фоне произошедшего мы с Гришей сплотились ближе. Пришлось нелегко. Посторонние-посторонние, а родные. Они крепились долго, не разговаривали с нами. Арон сам спускался за газетами к почтовому ящику. Сначала прочитает, потом тихонько подложит в нашу с Гришей комнату. Подчеркивал красным карандашом, на что Грише полезно обратить внимание.
По вечерам вместе в молчании телевизор смотрели. Только в конце программы «Время», после погоды, Лия выносила свое суждение:
— Бэз осядки.
Или:
— С
Очень беспокоилась насчет осадков.
Дочка звонила редко, писала письма с фотографиями под пальмами. Не жаловалась, про Любку и Давида не упоминала. Я тоже писала, конечно. Про обстановку в доме — ни слова. Про здоровье — обязательно.
Притерпелись. Понемногу Арон отошел, начал заговаривать с Гришей про политику. Стали есть мою еду, не привередничали. И таблетки от меня принимали с доверием.
Особенно нам с Гришей тяжело: скучали по Любочке, не надеялись увидеться.
Тут — перестройка в разгаре и так далее.
Стали ждать погромов. Лия, например, с уверенностью готовилась каждую минуту. На ночь подпирала дверь шваброй, пристраивала табуретку. До тех пор, пока ночью Арон об эту табуретку не расшиб себе лоб, когда упал по дороге в туалет.
Нервы, конечно, переживания. Но ничего.
А в 92-м приехала наша Любочка. И подгадала, чтоб на свой день рождения.
Рассказывала мало, слушала меня, Гришу, бабушку с дедушкой. И ласковая, и тихая.
Спрашиваю:
— Довольна? Не жалеешь, что поехала?
Она отвечает:
— Жалеть не жалею, только надо было внутри себя усвоить, что ехать или не ехать — это не один вопрос, а два. Ты не поймешь, мамочка, но раз ты спросила, я ответила.
Умная девочка.
Я, чтоб тему перевести:
— Ты, наверное, там самая красивая!
Она смеется:
— Ой, мамочка, там все красивые. Ты б в обморок упала. Как картинки. И черные, и белые. Как на подбор. У нас тут обсевки, а там — порода.
— Может, они там все операции себе сделали, как ты? — шучу вроде, чтоб поддержать разговор.
— Нет. Просто там другие евреи. И мы евреи. Но они другие. Не из-за красоты в массе. Они нас не понимают, а мы их. Они непуганые.
— Ой, а арабы? Война идет.
— Это другое дело. Ты не понимаешь.
Свернули на Любку: они с Давидом побыли в Израиле четыре года, Давид занимался общественной работой по своей линии, а Любка при нем. Жили хорошо. Потом Любка встретила человека и влюбилась. С Давидом развелась. Тот на ней женился. Тоже из наших, из советских, только давно эмигрировал. Уехали в Америку.
Я не удержалась:
— Зачем же она тащила тебя с собой? Бросила, как ненужную собачку. Никогда ей не прощу.
— Неправда. Она звала с собой в Америку.
Я почувствовала, что Любочка недоговаривает. И правда. Мялась-мялась, экала-бэкала — и выговорила:
— Давид один. Хочу за него замуж. Собственно, у нас между собой договорено. Я просто чтоб поставить в известность. Он дал денег на поездку, просил у вас личного разрешения узнать. Согласны?
Да что ж за человек.
— Ты
его любишь, доченька?— Нет. Не люблю. Мне так тяжело, с работой не получается, без Любки я совсем одна, поговорить не с кем. А Давид при деле, стабильный доход. Знаешь, я, если вы с папой не согласны, все равно совру. Так что лучше соглашайтесь, чтоб по-честному.
— Он же старый. Неужели не найдешь себе пару во всем Израиле?
Молчит.
Надо тебе согласие — на тебе согласие!
Погостила дочка, называется.
После ее отъезда стала наша жизнь потихоньку трескаться в тонких местах. Арон слег и скоро умер. За ним Лия. Мы с Гришей опять разошлись по комнатам. Купили еще один телевизор, чтоб не спорить друг с другом, кому что смотреть.
Распались, будто Советский Союз.
Я, как медик, понимала, что Чернобыль для Гриши даром не проскочит. У него была бумажка ликвидатора, проходил обследования, показатели не слишком.
И вдруг — ухудшение. Перешел на инвалидность. С диагнозом темное дело. Конечно, настоящий диагноз в карточку не писали, тогда запрещали писать такое по государственным интересам. Какая разница.
И вот Гриша сидит дома и мается дурью. Когда временами не болит. Надумал разбирать в кладовках и в подвале барахло после Арона и Лии.
Тряпки, старые одеяла, подушки остерские. На них еще Арончик спал и Ева. Одежда, обувь за не знаю сколько лет.
Банки, бидоны. Относил на помойку. И обнаружил завернутые в мешковину газеты. Стертые, желтые, с каракулями химическим карандашом.
Показывает мне:
— Смотри, за 25-й год. «Остэрська правда». Точно, Соломон писал.
И по краям, на полях, и поверх печатных букв. И в столбик слова и цифры, и просто цифры, и просто слова. Разбирали, разбирали, поняли только, что писал Соломон справа налево ивритскими буквами.
Сидим с Гришей над газетами и гадаем. Может, тут про спрятанные деньги. Хорошо бы теперь Любочке на голову свалились средства. Или еще что финансовое, полезное. Клад. И размечтались, что такой хозяин, как Соломон, что-то спрятал.
Завернули опять, как было, и положили в шкаф.
Деньги на Гришиной книжке на предъявителя — и те, что он заработал, и те, что остались от Аронова дома, — пошли прахом. Осталась только запись. Пересчитали в гривны и обещали когда-нибудь отдать, когда экономика очухается.
Гриша сильно переживал. Надо было машину купить. Или квартиру с доплатой увеличить. Или дачу завести.
А ему хуже и хуже. Ясно, к чему шло.
В 2000-м умер. Как говорится, миллениум.
Люба не приехала из-за недостатка средств.
Я осталась одна. Маме под девяносто. У брата в Киеве жилищные условия со взрослыми внуками. А у меня — пустая квартира. Брат намекнул, а я и сама собиралась.
Привезли маму.
Чтоб мы с ней говорили, я не помню: то она работала, то я замуж вышла и Любочка родилась, то папа болел от последствий войны и она кругом него ходила. Некогда. А тут — говорим и говорим.