Про Н., Костю Иночкина и Ностальжи. Приключения в жизни будничной и вечной
Шрифт:
– Ой, да ладно врать-то, – перебил его Костя Иночкин. – Сто раз рассказываешь одно и то же… Не был это четыреста двенадцатый «Москвич».
– А что это было, по-твоему?! – пошел пурпурными пятнами Н.
– Ушастый «Запорожец» был, – вылавливая в банке вилкой одиноко ускользающий микроскопический корнишон, авторитетно сказал Костя.
– И не обменивал его никто, – неожиданно вставила Ностальжи. – А ушастый этот «Запорожец» вы разбили в стройотряде. В райцентр ночью за водкой поехали. Придурки.
– Точно! – воздел вверх вилку Костя. – А «Запорожец» еще был из деревенских чей-то.
– Но
Никто ему не отвечал, потому что Дюма действительно был ни при чем. Но это только с одной стороны.
Н. читал вслух:
«Весело катился Пушкин по дорожке из Одессы и пел песенку:
Всяко-разно уйду! И покатился Пушкин в Михайловское, прямо реализму в зубы…»
Собака Собака уснула на солнышке, плотоядно повизгивала, посучивала ногами во сне. Н. закрыл книгу, положил на лавочку, иэхх! потянулся с хрустом: весна, товарищи!.. С обложки книги на него строго и приязненно глядел пожилой ученый автор, в бровях и пышных вековечных усах.
Костя Иночкин перечитал стихотворение, потом еще раз перечитал, отложил листок, и Н. с деланой небрежностью спросил:
– Ну как?
– Хорошо, – сказал Костя, – мне нравится. Только вот давно хотел тебя спросить: чего это ты в последнее время стихи пишешь без знаков препинания? Фейсбучной моды, что ли, нахватался? А помнишь, как я всегда любил твою любовь к знакам препинания! Точка и тире; многоточия; сложная система скобок; и особенно эти твои точка с запятой…
– Ну да, любил… когда это было-то!.. При чем тут мода вообще! – уязвленно сказал Н. – Просто это новый взгляд, другая тональность, другое дыхание и все такое…
– А по-моему, ерунда. Знаешь, зачем в стихах знаки препинания? Чтоб они торчали как заусенцы, и тогда стих у Бога в ушах застревает. И Он его запоминает. А так – в одно ухо влетело, в другое вылетело.
– Ишь ты. У Бога в ушах. Тебе самому бы стихи писать…
– И зря иронизируешь, – неожиданно серьезно продолжал Костя, перегнувшись к другу через стол, положив ему руку на плечо и глядя в глаза. – Ты ведь для Бога пишешь?
– О!.. А чего это ты про Бога вдруг заговорил?
– Я-то? Да стареем, стареем понемногу!.. – криво усмехнулся Костя, откинулся обратно на спинку стула, замолчал, стал выковыривать из пачки сигарету.
«Действительно, кстати, стареем!..» – подумал Н. И еще подумал, ну и слава Богу, коли так. Значит, еще год-два, и былая любовь к точке с запятой вернется к нему снова.
– Зря вы тогда расстались, – сказала Ностальжи. – Такая любовь была!..
– Такая, да… – сказал Н. – Собственность – это тоже форма любви. Болючая, страстная. Знаешь, говорят, в аду, когда кто-то умирает, ему перед смертью
зашивают рот. Чтоб не смог сказать: «Господи, помилуй!» и не исчез бы из ада. Хотят оставить его себе навсегда.– Форма любви, – повторила Ностальжи. – Если так подумать, то все на свете – форма любви.
– Да, – сказал Н.
Дочку Ностальжи зовут Ляля, Ляле пять.
Стремительно, как несомая ветром Мэри Поппинс, летя на работу, Ностальжи попросила Н. посидеть с временно отлученной от садика Лялей – у Ляли какие-то гланды, а у Н. как раз отгул.
– Ну что, почитаем сказку? – бодро сказал Н.
– Не зна-аю… – уйдя в глубины кресла и подрыгивая босой ногой, Ляля искоса снизу сквозь челку внимательно глянула на Н. и опустила глаза.
– Ну-у… Ты что же, не любишь сказки? – озадаченно спросил Н.
– Не зна-аю… – Ляля изогнулась, вытащила из-под себя бархатного, которому Питер бока повытер, ослика с заштопанным пузом, помяла перекатывающиеся внутри ослика остатки гранул наполнителя, натянула ему уши под подбородок и сделала старушку.
– Но ведь сказки – это классно! – бодро сказал Н. – Там всегда все заканчивается хорошо! Да же?
– Да-а… – ковыряясь с осликом, протянула Ляля. – А мне грустно…
– Грустно? Отчего это?
– А что заканчивается хорошо… Что хорошо только в конце. И что как только хорошо, так всегда – конец.
На это Н. не нашелся что ответить.
Однако, что бы там ни глаголила истина устами данного младенца, день надо было как-то скоротать, и он таки откашлялся и раскрыл книжку.
Два поэта вошли в храм помолиться. Один был Н., а другой верлибрист.
Н., став впереди, молился так: «Боже! благодарю Тебя, что я не таков, как прочие литераторы, грабители, обидчики традиции и разорители скреп, беспутные постмодернисты, или как этот верлибрист. Пощусь два раза в неделю, применяя теорию стихосложения».
Верлибрист же стоял вдали. Он не смел даже поднять глаз своих к небу, но, ударяя себя в грудь, говорил: «Боже, будь милостив ко мне, грешнику!»
Один вышел более оправданным, другой – более-менее оправданным, один сунулся к другому сигаретой: «Огонька не найдется?», другой чиркнул зажигалкой.
И каждый пошел своею дорогой, а поезд пошел своей.
Последние часы перед концом света Н. обычно проводил у Марфы, на даче в Семхозе.
– Прошу вас, варенье помешивать надо строго по часовой стрелке! – говорила ему Марфа, одновременно утверждая живенькому мясу, норовившему вылезти наружу из мясорубки, вилку в темя, чтоб оставалось в сущем сане, а другой рукой в прихватке отворяя заслонку духовки – взглянуть на пирог.
Н. послушно переиначивал свои внутренние беспокойные эсхатологические ритмы на часовую стрелку и мерно вращал деревянную мутовку в недрах медного таза, стараясь захватывать булькающие и томящиеся в сиропе райские яблочки не только по краям, но и в глубине.
Потом, как всегда, грохотало и бухало, воздух студенел и ядовито наливался ало-зеленым, и Н. всем существом ощущал радиоактивную взрывную волну, впрочем, как всегда, обходившую стороной Семхоз, отчего Н. натужно усмехивался сам себе и пытался шутить, рифмуя «Семхоз» и «невроз».