Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Проблемы рациональности
Шрифт:

Совсем другое - познание. Здесь язык безволен, но в растущем могуществе формы (это бывший синтаксис) он берет реванш. Он связывается, обусловливается повторяемостью алгоритма, формализуется и тогда - служит. Служит - чему? Язык служит познанию. Познание - практике, а практика вновь познанию. Чем более общий характер имеет закон (добытый в познании), тем большую власть над природой имеет практика. Главная тенденция науки, - (так оно не только по-Гегелю, но и по-Эйнштейну) - тенденция обобщения. Нет более высокой задачи у языка познания, стало быть, чем задача обобщения (производная от нее задача - движение от общего к частному). Научное мышление в каждую эпоху отталкивается от всеобщего. Заключенные как в раковину в исторически определенную форму всеобщего, продукты мышления принадлежат своему времени. Но от времени здесь относительно независим формальный аппарат языка. Именно об этом говорит поправка П. Фейерабенда к принципу соответствия Н. Бора: новая, более общая теория включает в себя предыдущую в качестве своего частного случая, но это (по-Фейерабенду) касается лишь формализма теории, ее синтаксиса

и не распространяется на семантику, содержательную часть теории. Как очевидно, в самом языке есть путеводная нить. Язык - и "дом бытия", и стихия творчества.

Подведем некоторые итоги. Первое: рациональное и иррациональное регистрируются как реальности определенного и неопределенного. Определенное определено субъектом и в деятельностном мире субъекта оно объективно. Неопределенное тоже объективно. Оно ничему не служит. Поэзия, например, ничему не служит и ничему не учит, как это делает научное знание. "Читая... произведение, - говорит В. Гете по поводу Винкельмана, - мало чему научаешься, но чем-то становишься". О поэтике бессмысленно сказать: "она полезна". Она в душе либо есть, либо ее нет. Второе: рациональное и иррациональное соотносятся как общее и целое. Целое и общее взаимно предполагают друг друга. Целое мы видим и созерцаем (и понимаем), общее мы мыслим и сообщаем. Целое, если оно есть, присутствует "здесь и теперь", общее объясняет отсутствующее, специально отчужденное для отсутствия. Наконец, третье: общее и целое несоизмеримы.

Эти миры параллельны, как в огороде бузина, а в Киеве дядька. Когда мы говорим, что они несравнимы или несоизмеримы, то мы каким-то образом уже сравнили их. Парадокс в том, следовательно, заключается, что параллельные вдруг сошлись и пересеклись. Несравнимое каким-то образом сопоставляется. Как это вообще возможно? Как соизмеряются между собой деятельность и созерцание, и как, в свою очередь, (рациональное) общее и (иррациональное) целое?
– Вопрос, надо полагать, непраздный.

Двести лет назад в классической - логически-одномерной - форме этот вопрос был поставлен И. Кантом - в идее схематизма и позже, в существе своем, был раскрыт в Логике Г. Гегеля (в тех разделах, где говорится о парадоксальной природе объекта, - об этом еще речь впереди). Что касается герменевтической двумерной реконструкции этой проблемы (с учетом прав иррационального), то, ответ, наверное, следовало бы искать в отдалении от академической философии, возможно, - в метафизике вещих снов у больших художников.
– У поэтов - в первую очередь, ведь поэзия, по словам Г. Гегеля, "больше имеет дело с всеобщей сущностью искусства, чем это возможно при любом ином способе создания художественных произведений". Каков бы ни был ответ, - заранее известно: он будет лежать вне нормативных требований гносеологии и правил коммуникации. Как таковой он несообщаем, т. к. заведомо немотствует в языке сообщения. Логически точный ответ в этой области был бы неточным, потому что неверным.

И, как замечает В. В. Бибихин в книге "Язык философии", в слишком определенном, "информирующем слове человек отсутствует", отсутствует свобода, поэтому и "не нужно жалеть об утрате мнимой определенности".

II. Вопрос об иррациональной природе творчества.

Итак, "общее" и "целое" несравнимы них нет общего, относительно которого отмеривается различное). Справедливо и противоположное: они сопоставимы. Нечто поставлено рядом так, что становится очевидным: нет сходного, нет моментов тождества. С другой стороны, поскольку мы приняли интуитивное решение о несравнимости, то в некотором роде мы уже произвели сравнивание. О чем это говорит? То, что иррациональное целое не есть общее, означает, что оно существует внепонятийно, а любые эксперименты по абстрагированию уводят нас из цельности целого. Целое обращено к нам (в поэзии, например) символическими образами или еще как-то, но приходит всегда беспричинно в таинственной неопределенности. Поэтому, если спросим теперь: "Можно ли перевести самосказывание целого на язык логики?", то ответ очевиден, но непонятно, однако, почему рационализация вообще тут возможна технически (поскольку целое разложимо на части), а в итоге все равно все абсурдно. Целое логически непознаваемо.

Но, может быть, тогда, само иррациональное двуязычно, т.е. способно к языку логики? Вспомним шуточное определение: "поэзия - незарифмованная мысль". Замечательно оно тем, что строгая дефиниция здесь - сама по себе аллегория, а в ней прячется смысловой кентавр (парадокс) как символ целого. Это как раз то, что нам нужно. Выясняется, что парадокс как фигура речи схватывает "есть" целого, но без малейшего уточнения присущих ему "физиономических черт". Целое - есть. "Поэзия - незарифмованная мысль". Строго говоря, это означает, что поэтическое слово не есть логическая мысль. При этом предполагается: поэзия есть нечто в корне отличное от мысли (в обычном, формально-логическом понимании). Целое определяется посредством того, чем оно не является. То, чем оно не является несовместимо с очевидно являющимся, поэтому мы имеем не бесконечно двоящуюся семантику парадокса, а минимальную определенность конкретного целого. Поистине, definitio est negatio. Определение есть отрицание.

Целое и общее взаимно определяют друг друга через отрицание. Целое

никогда не есть общее, общее не есть целое. Мы еще раз убеждаемся: незнание способно выступить и быть формой знания. Целое и общее соотносятся как созерцание и деятельность. Деятельность создает определенное как нечто общее. Именно форма общего делает мир вычисляемым и предсказуемым. Однозначно определенное общее замещает и, заслоняет собой неопределенность целого. Так возникает иллюзия преодоления неопределенности. Но неопределенность целого есть объективно сущая неопределенность. В отношении последней (в отношении целостности) можно давать сколь угодно много определений. Например, одно-единственное поэтическое произведение допускает любое количество переводов. Показательно, что без (сверхрациональной) полисемии поэзии нет. Отказываясь от неопределенности, мы отказываемся от целого. От целого мы отказываемся тогда, когда отказываемся от тайны целого.

Причина заключается в том, что любые абстрагированные части из целого не есть части целого. Давно уже выяснилось, что целое существенно больше суммы своих частей (напомним, что в логике и математике запрещается это). Цельность целого недоступна логике и неопределима средствами логики. Но поскольку факт существования целого схватывается (пусть и необычным способом) логикой, логическим парадоксом, то, очевидно, между целым и общим где-то находится третье, пункт перехода одного в другое. Необходимо выяснить это третье.

Мы вправе теперь спросить: "Что является "третьим" членом (источником, основанием) для форм деятельности и созерцания?". Ближайший ответ нетруден. Весь ход изложения подсказывает: третье - творчество. Проблема, однако, в том, как мы его понимаем. Можно сказать: творчество это тайна сверхчеловеческого в человеке, тайна его свободы. Мы не можем знать в-себе творчества, это выше сил человеческих. Но мы знаем, что в творчестве человек допущен к тайне. Созерцается она в явленном символе, символ отсылает за горизонт. То, что так лежит за горизонтом, на наш взгляд, нельзя даже назвать трансцендентным в обычном - относительном - смысле, поскольку, явившись (в отсылающем символе), тайна никогда не перестает быть тайной. Это - чистая трансценденция. Ее можно назвать также "художественной трансценденцией". "Художественная трансценденция" недоступна логике (и логической интуиции), но доступна видению.

В принципе можно утилизировать виденное, поэт, например, может изменить поэзии. Можно обескровить, трансформировать виденное в "мое", личностное (как это иногда бывает при исполнении классических произведений). Нельзя волевым актом вызвать само видение. Здесь нет действия. Творчество - не действие, а состояние души. С этой позицией не согласны те авторы, которые понимают под творчеством самовыражение и самореализацию личности. Э. Фромм, например, справедливо замечает, что "только творчество наполняет жизнь человека особым смыслом и позволяет ему радоваться жизни, не цепляясь за ее ценности". Но по-Фромму творчество не дар смиренного созерцания, а исключительно продуктивная деятельность: "творческий человек является таковым лишь тогда, когда он ведет себя не как пассивный реципиент, а как активный производитель, который выступает по отношению к миру как личность". Таким образом, творчество отождествляется тут с деятельностью. Мы придерживаемся взгляда, что деятельность производна от творчества. Она является вторичной обслуживающей функцией (необходимой, например, при обработке художественной или научной идеи, при оснащениях техникой, технологией и др.) В иерархии "кто кого породил" созерцание раньше деятельности. Творчество, прежде всего, есть созерцание.

Наиболее глубокое идейное обоснование творчества-созерцания дано в концепции К. Юнга. "Установка на личностное, - подчеркивает К. Юнг, - провоцируемая вопросом о личных побудительных причинах творчества, совершенно неадекватна произведению искусства в той мере, в какой произведение искусства не человек, а нечто сверхличное. Оно - такая вещь, у которой нет личности и для которой личное не является поэтому критерием. И особенный смысл подлинного произведения искусства как раз в том, что ему удается вырваться на простор из тупиков личностной сферы, оставив далеко позади всю временность и недолговечность ограниченной индивидуальности. <...> Художественное произведение надо рассматривать как образотворчество, свободно распоряжающееся всеми своими исходными условиями <...>, можно было бы, пожалуй, даже говорить, что оно есть самосущность, которая употребляет человека и его личные обстоятельства просто в качестве питательной среды, распоряжается его силами в согласии с собственными законами и делает себя тем, чем само хочет стать.". Это не слишком отвечает концептуальному индивидуализму, но очень хорошо согласуется с фактами.

У К. Юнга две объяснительные схемы. В первой из них вводятся понятия интравертной и экстравертной установки в творчестве. "Для интровертной установки, - пишет К. Юнг в статье "Об отношении аналитической психологии к поэтико-художественному творчеству", - характерно утверждение субъекта с его осознанными намерениями и целями в противовес притязаниям объекта; экстравертная установка отмечена, наоборот, покорностью субъекта перед требованием объекта. Драмы Шиллера, равно, как и основная масса его стихов, на мой взгляд, дают неплохое представление об интровертном подходе к материалу. Поэт целенаправленно овладевает материалом. Хорошей иллюстрацией противоположной установки служит "Фауст", 2-я часть. Здесь заметна упрямая непокорность материалу.". Исходя из приведенных слов К. Юнга можно было бы предположить, что два типа творчества у него равны по значению. Однако у Юнга это не так. Корневая и основная - экстравертная установка. Другая (интровертная) скорее свидетельствует об иллюзорной (хотя, возможно, и желаемой) независимости художника или мыслителя от захватившей стихии. Таким образом, базовой остается концепция творчества-созерцания.

Поделиться с друзьями: