Проданные годы. Роман в новеллах
Шрифт:
— Дуй! Подай! Зажимай! Толкни! Тяни!..
И вдруг все бросил, запер кузню. Вывел из стойла ту самую лошадь, на которой привез меня, надел на нее хомут. Но не запряг, а сел верхом и ускакал за ворота.
Вернулся только на другой день к вечеру, — лошадь запряжена в такую бричку, какой я еще не видывал, хотя живу на свете уж десятый год. Кузов коричневый, задок зеленый, крылья с обоих боков оберегают кузов от грязи, спереди тюльпаны, сзади тюльпаны, края желтые, вызолоченные, а про рессоры уж и говорить нечего! Тонкие, как соминые усы, скрепленные по три, по четыре полосы светлыми, как серебро, заклепками, так и покачивают кузов — вниз-вверх, вниз-вверх… А Повилёкас еще и сам раскачивает их, сидит, отвалившись, как епископ, а мятной от
Ализас и тот обалдел, увидев такую запряжку, сплюнул через уголок рта:
— Гм, а ведь верно — дал этот поганец Комарас!
А народу-то собралось у кузни! Пришли Стошкус, Лаумакис, Патумсис и Дябясилас — все из Кощеевой казны, прибыли и Шалнакундис, Пабирис и Вирвяле из голоштанной команды. Прибежали бабы, безусые парни, заневестившиеся девки, пастушата и совсем ребятишки мокроносые. И все должны были обойти вокруг брички, похлопать по ней рукой, попробовать рессоры, став на подножку, обязательно проверить, хорошо ли завернуты гайки и нельзя ли что отвернуть. Прошкус, понятно, прибежал раньше всех, юлил между многоземельными, тащил их опять и опять к бричке, показывал, растолковывал, спорил. Люди оживились, как в большой праздник или на престольный день, всюду раздавались возгласы и смех, разговоры и даже брань.
И лишь одна девчонка стояла тихо среди остальных. Небольшая девчушка, с круглыми плечиками, с розовыми щеками. Одета она была, как и все девчонки: толстая домотканая юбка, из которой она успела вырасти, изрядно обветшавшая сермяга, когда-то клетчатый, а теперь уж не поймешь какой платок на голове. И обута она была в деревянные башмаки, как и все мы. Но вместо онучей на ней были красные чулки. А когда она улыбалась, то кончик ее носа вздрагивал, как мышиный хвостик. Стояла молча, глядела.
— Понравилась? — ткнул Ализас мне в бок. — Хороша девка, а?
— Кто это?
— Ты, божья коровка, не заглядывайся, тебе она не по губам. Это Аквиля, пастушка Подериса, — понятно? — И пояснил: — Это я ей нужен.
— Фрр-р-р… — сделала губами Аквиля, видно услышав слова Ализаса. — Вот еще кавалер! Гнать таких кавалеров надобно.
Люди кругом рассмеялись. Но Ализас не смутился. Подпрыгнул, ударил меня по голове и сбил шапку.
— Аквиля! — крикнул он весело. — Это подпасок Дирды, ха-ха-ха… — И шибанул еще раз.
Когда мы с Ализасом упали на снег, вцепившись один другому в волосы и стараясь выцарапать друг другу глаза, люди кольцом обступили нас. Бричка Комараса была позабыта. Все теперь галдели и кричали, подзадоривая то меня, то Ализаса. Кто-то услужливо сунул мне в руки железку, кто-то подал Ализасу дубовую палку. Одна Аквиля стояла по-прежнему спокойно, будто и не из-за нее дрались два таких парня!
И вдруг все замолчали и расступились. В ворота медленно шел Подерис — первый богач в деревне и во всей округе. Подошел, поглядел вниз на нас с Ализасом, и от этого взгляда мы оба вскочили на ноги. Подерис молча пошел к бричке. Оглядел ее со всех сторон. Медленно покрутил пальцами правый ус.
— Сделаешь такую же — пятьдесят литов даю, — сказал Повилёкасу.
— И двух сотен не давай, — засмеялся тот.
Подерис поглядел на него. Теперь он крутил левый ус. Покрутил и перестал:
— Сколько возьмешь?
— А сколько даешь?
Пальцы Подериса опять потянулись к усам.
— Кота в мешке не покупаю, — бросил через плечо. — Сделаешь — поглядим.
Повилёкас подступил к нему вплотную.
— Если пятьсот и Уршуле в придачу? — спросил так тихо, что я еле расслышал.
Пальцы Подериса опять остановились. Теперь уж надолго. Молчал, не мигая глядел на Повилёкаса. А потом, не сказав ни слова, повернул к воротам и как пришел не спеша, так и ушел. Люди кругом облегченно вздохнули, опять пошли разговоры, споры, шутки.
— Ты чего дерешься? — спросил я Ализаса.
— Не лезь к чужим девкам! — крикнул он, опять вцепившись мне в ворот.
Но теперь нас растащил Повилёкас, обоих погнал в кузню.
— Эй,
гвоздуны! — крикнул он весело. — Бричка на дворе, работы невпроворот, а они девок не поделят. Ты, желторотый, дуй. А ты, Ализас, бери мешок, обойди все дворы, где только найдешь хоть щепоть угля — тащи сюда. Когда все сделаем, тогда и девок найдем, не уйдут. Слышишь, Ализас?Ализас не трогался с места.
— Я не твой пастух, а Индришюсов. Посылай своего желторотого, коли тебе надо.
— Разве Индришюсов? Ну, так проваливай отсюда, и никаких гвоздей.
Ализас постоял, пробормотал что-то под нос, плюнул.
— Где это твой поганый мешок?
— Давно бы так.
— Дай курнуть на дорогу.
— Получишь, когда вернешься, — засмеялся Повилёкас, выталкивая Ализаса с мешком за дверь.
Опять на Повилёкаса зуд напал. Еще сильнее, еще неистовей. Привез он из местечка железо, приволок откуда-то кузов брички, во всем похожий на Комарасов, только неокрашенный, без оковки. Вставал теперь по утрам, как только пропоют вторые петухи, поднимал меня и круглый день ковал, гнул, нарезывал, рубил и плющил, — только искры брызгали. И все выбегал на двор, к бричке, неся клещами тлеющую от жара часть, сравнивал, смотрел, так ли сделано, как делали мастера Комараса. Опять бежал к горну, к наковальне, и опять: «тин-тин-тин, тан-тан-тан, тин-тан-тан…» Ни отдыха, ни передышки, пот утереть даже некогда. Но Повилёкас, с вымазанным сажей лицом, лишь сверкает белыми как кипень зубами; всегда веселый, живой, бойкий, будто и не было злого старика, не было усталости в плечах и не было ничего плохого, а все кругом красиво, светло, весело…
— Ну, чего такой постный, как девять пятниц? — кричит мне. — Без девок обойтись не можешь?
Я не отвечаю, да ему и не нужен мой ответ: спросил и тут же позабыл. Работает, ударяет сплеча и вдруг — шабаш, все бросил и дерет глотку:
Караул, караул! Пива не хватило-о-о!..— Совсем спятил Повилёкас, — говорили соседи, качая головами.
Соседи приходили теперь беспрестанно. Постоят, пососут трубки, помолчат. И не утерпят — скажут:
— Ну и руки — чтоб его! Тютелька в тютельку…
Повилёкас и ухом не поведет. Тюкает себе молотком, будто не о нем речь, не его хвалят. А идя на обед, говорит:
— Ты не косороться. Долго очень жуешь за столом, вот в чем беда. Все ты последним и последним от ложки. Папаше того только и надо — сейчас же тебя за бока, выпытывает, допрашивает, а ты потом косоротишься. Эх ты, паучье чадо, не гадь, где не надо!
Я рад бы совсем не идти в избу. Пускай лучше за целый день маковой росинки во рту не будет, только бы укрыться от подстерегающих глаз старика, не слышать его хриплого голоса. Но как не пойдешь: старик сразу хватится, а тогда получишь втройне за все, что сделал и чего не сделал. И я поступаю по совету Повилёкаса — полуголодный вышмыгиваю из-за стола, когда все еще сидят вокруг миски, и на дворе слышу злобные выкрики старика:
— Опять ушмыгнул, сучья лапа. Кликните мне мальчишку!..
Так и шли дни. Шли быстро. Оглянуться, кажется, не успели, а уж наступила весна — вторая моя весна в чужом доме. Долго моросил мелкий, докучный дождь. На рассвете стаи галок с карканьем кружили над верхушками ив и ветел. Из-под тающих сугробов и снежных завалов стали показываться вовсе неожиданные вещи: у косогора, окруженный ивняком, появился пруд, весь затянутый илом и тиной. По закраинам почти плашмя плавали желтые, мелкие, как гниды, карасики; разевая рты, ловили воздух. За гумнами, в глубине рощиц, в зарослях сирени неожиданно показывалась на дневной свет лачужка или же сарайчик с зеленой замшелой кровлей и прогнившими стенами, один бог ведает когда построенные и зачем построенные, дающие приют только хорькам да ласкам. В богатых избах хлопали мотовила, стучали кросна. Во всех дворах ткали цельными штуками на долгие годы, как ткали каждую весну.