Прогулка под деревьями
Шрифт:
Или иначе: стая птиц, готовая взлететь, ходит волнами, трепещет?
Неясное реяние в глубине, краткая передышка плывущего облака, отрадный глазам туман…
Далекая, недоступная красота, неведомый свет. Как ее ни назови — на самом деле она носит иное имя.
Никакой тяжести и почти никакой формы — и каждый раз новое чудо, восхищение. Но сразу и не заметишь. Сюда спустилось нечто мимолетное, краткий отзвук дальнего гула. В конце долгой зимы. (Немного жаль, что листья и зелень так скоро все это разрушат.)
(В былые времена можно было описать это в нескольких простых словах. Мы знаем, какие это слова, но они утратили прежнюю силу. А деревья свою сохранили.)
Любого
Или млечная туманность? Звездный шлейф на ветвях, над далью полей?
Нет, это сравнение отстоит слишком далеко от наших путей.
Чудо возникнет однажды, негаданно, когда мы будем проходить рядом, явится на миг, но наши глаза раскроются шире (навстречу потянувшимся к нам цветам) — мы ведь тоже здесь ненадолго. Мы смотрим на жизнь, непохожую на нашу, она движется по годовому кругу — цветы, листья, плоды, голые ветки, — порождая иллюзию неизменности; на самом деле, в отличие от нашего, линейного, это движение по спирали.
Произошла встреча. Кажется, однако, что эта иная жизнь нас не видит: она не только мимолетна, но и лишена зрения; но почему наши глаза с такой жадностью упиваются ею?
(Почему сады всегда цветут белым или розовым, а не голубым и желтым?
Эти цвета ближе всего к бесцветности, к той пустоте, из которой, как представляется, и возникли лепестки, и к овевающему их воздуху; цвета, почти не отмеченные тенью, легкие, их так просто стереть, запятнать.)
Вот нечто, не имеющее для нас никакой практической пользы, можно только смотреть, едва нюхать. Нечто непригодное в пищу. Прохладно-свежее. Лишенное крови.
Но это не бескровность призрака или умирающего, здесь нет мертвенного оттенка. Скорее можно сказать, что кровь пока не поступила, не проявилась, не заполнила еще прожилки лепестков. Это появляется раньше всего, рискует показаться на свет сразу после ухода зимы (новый снег, приходящий на смену старому?), отваживается явиться до первой травы и почек, праздник начала нового времени года (но непритязательный, без парадной шумихи); так слетает с уст первое слово нежнейшей беседы. (Сколько раз в жизни еще предстоит услышать его? Не так уж много. И с каждым разом, боюсь, оно все отдаляется.)
Снежная взвесь между землею и небом: никакие не цветы.
Нужно было поторопиться, отложить все дела. Теперь же, даже если я стану дожидаться конца вот этой, новой, зимы — она началась, а мне ли не знать, как бежит время, — и затаюсь, как охотник на опушке леса, то не увижу ровно ничего: сама моя сосредоточенность встанет стеной между мною и миром. Уже сейчас есть много вещей, на которые я не в силах даже взглянуть, — слишком упорно я бегал за ними прежде, слишком хотел овладеть… То же может произойти и с этим садом, если я буду чересчур настойчив. Потому не должен ли я радоваться теперь, когда он удаляется, уносится прочь, стремительный снежный заяц?
Думаю о путниках, одолевавших перевалы в снежной буре. Только об этом, ни о чем больше — ни даже о том, что ждет их на другой стороне. Может быть, снежный вихрь этого сада и сам тоже — путник? Я сейчас ни на чем не настаиваю. Только подбираю слово, образ, мысль — потом беру их назад, а потом и вовсе иду прочь. Ветер подул и стих. Сад стоит позади, едва касаясь земли, он никогда ее не коснется, а мы зачем-то странствуем, спешим куда-то, душа вдруг вся окуталась снегом, но не тем падающим, сошедшим с высот, который погребает все с леденящим шорохом, нет, этот, иной, снег взлетает ввысь от земли, парит и дремлет…
Ты встретился с ней. Теперь
уходи, не глядя назад.Она раскрыла и закрыла глаза.
II
Остерегайся сравнений. Остерегайся цветов. Невесомых, как и слова. Суждено ли узнать, что они такое: обман и заблуждение или надежные проводники? И вот я, все реже, вынужденно прибегая к ним, но все равно ведь — только они мне и остались — я говорю себе: будь осторожен. С годами внутренний взор становится близоруким. Меньше мечтаешь. Становишься жадным, скупым. Начало старости — это оглядка назад.
Но случилось так, что этот сад очаровал меня, — и мне не удалось ни постичь, ни найти верный образ. С другой стороны, я не решаюсь начать заново, словно понимаю, что зря потеряю время, — как будто я почти не верю, что можно найти образ, точно передающий впечатление. Или же, сохраняя остатки веры, догадываюсь, что нужно пойти иными, окольными путями. Не имея ни малейшей уверенности в успехе.
Кажется, я догадываюсь, откуда взялся образ странника, одолевающего перевал в снежную бурю. Это относится к области очень давних моих фантазий, составленных из реальных воспоминаний о горных перевалах и прочитанных книг, среди которых я особенно выделяю «Этюд о легенде о Нараяме» [12] , затем отрывок, который всегда волновал меня в «Мнемозине» Гёльдерлина («И снег словно ландыши мая, что означает души благородство»), и некоторые хайку о переходе границы. Но ни эти образы, ни эти воспоминания не подействовали бы на меня, не будь здесь более важной подоплеки. Думается, в очередной раз речь идет о моем подспудном, тайном желании без страданий перешагнуть порог, перенестись в область смерти как по мановению волшебной палочки. Снежная буря слепит, но и осыпает ласками, окружает созвездьями и гроздьями свежих губ — и в этой колдовской пелене ты словно восхищен в неведомое, вознесен к берегам Обетованной земли. Потаенная мечта, всплывающая на поверхность сознания благодаря встрече с чем-то, потрясшим глубоко, пусть и мимолетно, — и без видимой связи. Я еще меньше, чем прежде, доверяю этой фантазии, мне порой даже хочется покончить с нею навсегда — так в сердцах вырывают страницу из рукописи.
12
«Нараяма Буши-ко» (дословно: «Размышления о песнях о Нараяме») Ситиро Фукадзава (род. в 1914 г.). Начал печататься с середины 50-х годов. В этом рассказе (1956) автор воспроизводит суровые обычаи одного из северных японских островов: старики, не желая быть лишними ртами в семье, кончают с собой.
У меня внутри всегда действовало некое подобие весов — хотя порой я этого и не осознавал. На одной чаше лежали страдания и смерть, а на другой — красота и жизнь. Груз первой был намного более тяжким, на второй лежало все невесомое. Но мне случалось верить, что в иные моменты невесомое может вдруг перевесить. Сейчас я вижу, что почти все, написанное мною, находится под знаком этих колеблющихся чаш. Вероятно, с возрастом начинаешь меньше доверять незримому; мы уже видели смерть в действии — и вокруг, и внутри себя. А то, что одолевает смерть, — существует ли оно на самом деле — ведь точных доказательств нет, но главное, как уберечься, если сам дух рано или поздно ослабевает? Вот о чем нужно думать — пока есть еще силы.
И я теперь уже не уверен, что в блаженном тумане миндальных деревьев мне навстречу цвели лучи света, нет — я увидел горестное старческое лицо, то самое, которое иногда проглянет вдруг в зеркале за твоими собственными чертами.
Сквозь цветущие деревья, в мутно-сером дыму, пользуясь растущими проломами, трещинами, прошедшими по этой туманной, теряющей очертания долине, медленно, упорно прокладывают себе путь бесчисленные тени мертвых — когда хотят, когда в силах. Даже на расстоянии становится страшно; но говорить о призраках — значит снова скрывать правду, смягчать реальный ужас, а это ляжет пятном позора на слово, когда нам придется сравнить его с реальностью. (И уж это-то неизбежно случится.)