Происшествие в Никольском
Шрифт:
– Шуметь не хотели, ты ведь устала.
Вера легла спать, а заснуть не могла. «Я как ворона пуганая, – думала Вера, – все мне мерещится худое. И с Кольцовой, и с Еленой Ивановной, и с девчонками… Я ведь так дойду… От любого слова, от любого взгляда вздрагиваю… Отчего я не могу успокоиться, как керосинщик этот?» И ведь если, подумала она, если взглянуть на последние недели, начиная с того дня, как вернулась мать, спокойно и трезво, то окажется, что дурного в ее жизни случилось не так уж и много. Можно это дурное и на пальцах перечесть. Хорошего было больше. Больше! И простого, обычного было больше, чем дурного. А в этом обычном – училище, дежурства в Вознесенской больнице, повседневная домашняя суета, разговоры с матерью и девочками, сипение у телевизора, наконец. Ведь и это обычное, по нынешним Вериным понятиям, тоже хорошее. Но как бы она ни уставала, как бы ни забывалась в усталости, как бы ни радовали ее любовь, работа, как бы ни радовало платьице
Ей вдруг стало казаться, что, если она сейчас же поймет, отчего это, ей станет легче. И, возможно, откроется выход из нынешнего ее положения. Но мысли ее были горестны и летучи и словно бы не сцеплялись одна с одной. Ночью Вера чаще задавала себе вопросы, смуту вносила в душу, и нужен был день, нужна была стирка, шитье или иное ровное и спокойное занятие, мысли за этим занятием устоялись бы, утихомирились, и тогда из них выделилась бы одна, главная, какая и была нужна. Но сейчас Вера не хотела ждать дня.
И тут ее осенило: «Ведь керосинщик, жалкий, болезненный мужичок этот, оттого был спокоен, что с уходом жены в нем самом ничего не изменилось. И мир для него каким был, таким и остался. И в этом мире он может вырастить новый картофель и может завести новую жену, и все ему одинаково… А я ведь теперь другая… Другая!» Она представила, как бы вела себя нынче прежняя Вера. Та уж легко да со смешком отвечала бы на все намеки и сплетни, а Нине Викторовне с удовольствием устроила бы такой скандал, что балованная женщина эта месяц потом пила бы валерьянку и седуксен. И жила бы та Вера припеваючи, несмотря ни на что, плясала бы по-прежнему под трубы с ударными и, всем назло, носила бы парик. Но она стала другая. И знает теперь, что золото, а что – пылинка. Ведь своей болью, своей кровью, своим страданием она уже заплатила за открытие, неужели ей и дальше платить? Неужели ей и дальше мучиться оттого, что она по бабьему безрассудству спутала временное и преходящее с вечным и необходимым? Или до того разрослась, разъярилась в ней неприязнь к этому временному, что любое слово, соединяющее ее с ним, вызывает в ней боль?.. Ничего тут Вера себе не ответила. Может, все оно так и было.
Одно Вера себе сказала: надо переболеть, надо перетерпеть. Пройдет время, и все заживет. Надо стиснуть зубы. Ведь она права и знает теперь истину. Она уверена в этом. Видимо, она чересчур разнервничалась и распустила себя. Неужели она, Вера Навашина, полное ничтожество? Ее одногодки тоже могли быть стойкими людьми, ведь года три назад с мокрыми глазами она читала о том, как погибла Любка Шевцова, себя ставила на ее место и полагала, что и она могла бы быть Любкой… А уж здесь – экое дело! Стиснуть зубы – и все…
Между прочим, уже почти засыпая, она подумала о том, что пока мать не вышла из больницы, ей, как ни странно, было легче. Она стала старшей в семье, беспокоилась о матери и сестренках, о себе же вспоминала в последнюю очередь. Мать выздоровела и сняла ношу с ее плеч. Может, и теперь ей следует взвалить на себя прежнюю ношу?
После той ночи о никольских пересудах она уже не говорила ни слова, не реагировала и ни на какие реплики, казавшиеся ей обидными, хотя, случалось, готова была и вспылить. Сдерживала себя. Выход же своему раздражению она нередко давала в семье. Бывала с домашними резкой и обидчивой. Но они-то терпели. Сергей тоже терпел ее капризы, чаще молчал и иногда говорил: «Все образуется… Все само собой образуется…» – он и вправду очень верил в то, что все само собой образуется. «Что образуется? – возмущалась Вера. – Болезнь у меня образуется на нервной почве! Вот что». Однажды, когда она расплакалась из-за пустяка, Сергей спросил: «Может, ты ребенка носишь?..» Нет, ребенка она не носила. Но тут же Вере явилась мысль о том, что ей необходимо забеременеть, она посчитала, что ребенок им с Сергеем нужен, он и есть выход из положения. Все разговоры тут же умолкнут, а главное – ей, Вере, будет уже не до собственных переживаний. Сергей был против. Он сказал, что ребенка иметь им еще рано. Доводы его были разумны, однако Вера спорила с ним, раздражалась, дулась на Сергея. Наконец он передумал. Но к тому времени передумала и она. Теперь он просил ребенка, а она говорила: «Нет, ни в коем случае!» Она вообще была с ним неровной.
– Вера, да что с тобой? – сказала однажды Нина, заглянувшая к Навашиным. – Вид-то у тебя какой свирепый. Прямо как Бармалей.
Вера подошла к зеркалу, у которого она стояла полчаса назад, и заметила то, чего не замечала раньше. Напряженное состояние души,
угнетавшее ее, отразилось на ее лице. Взгляд у нее стал тяжелый и суровый, а кожа на щеках и скулах словно была натянутой. «Вот тебе и стиснула зубы, – подумала Вера. – Да мне ведь за тридцать сейчас дашь!» И одета она была сейчас плохо, небрежно, как пожилая. Нина расшевелила ее в тот вечер, и Вера дала ей слово, что перестанет ходить мрачной, а одеваться будет тщательнее и «с надеждой», как выражалась Нина. И точно, одеваться она стала опять хорошо и ярко, на работу и в магазин шла как на свидание.28
В среду к вечеру выяснилось, что в доме нет хлеба, колбасы и рыбы. Думали, кого послать. Девочки жались, отводили глаза, они хотели смотреть по телевизору «Полосатый рейс». Сергей обещал приехать через два часа. Вера вздохнула, громко и с удовольствием пристыдила сестер и пошла в магазин. Выглядела она сегодня хорошо, лишь позавчера сделала в Москве прическу, и та еще держалась, у зеркала Вера чуть-чуть поправила ее, освежила краску у глаз и на губах, щеки слегка подтемнила тоном, чтобы потом, если они куда-нибудь пойдут с Сергеем, не тратить времени. Магазин стоял на площади имени Жданова, но сколько Вера себя помнила, площадь эту всегда называли Желтой. Площадь была немощеная – желтая глина в рытвинах и лужах, окружали ее одноэтажные дома – почта со сберкассой, универмаг, продовольственный магазин и столовая, известная и на соседних станциях тем, что в ней торговали в розлив дешевыми водками – перцовой, кариандровой, калгановой, дома эти непременно из года в год красили в желтый цвет. Вера удачно обошла лужи, ни единой каплей не испачкав чулки, вошла в магазин и расстроилась. Из четырех продавщиц гастронома работала одна, а торговала она товарами всех отделов, и очередь к ней стояла огромная. Однако делать было нечего, и Вера встала в очередь.
– Чтой-то это? – спросила она у соседки.
– Может, проворовались, а может, заболели, – ответила та. – Это у нас бывает.
– Бывает, – согласилась Вера.
Некоторые люди, стоявшие в очереди, были ей известны, с иными она поздоровалась, но никого не нашлось, с кем было бы сейчас приятно поговорить, и Вера, держа у колен сумку, потихоньку двигалась вперед, от скуки считала банки сгущенного молока и рыбных консервов, голубыми и зелеными пирамидами высившиеся на полках. И тут она человек за десять впереди себя увидела Мишу Чистякова. «Интересно, какое у него будет лицо, – подумала Вера, – когда он обернется?» Ей почему-то очень хотелось, чтобы Чистяков, встретившись с ней взглядом, покраснел, или смутился, или сказал и сделал нечто такое, из чего и ей и людям вокруг стало ясно, что Чистякову теперь стыдно. Однако Миша не оборачивался, возможно, он уже успел заметить Веру и больше видеть ее не желал. Или боялся. «Ну и черт с ним!» – решила Вера. И ей было неловко.
Стояла она яркая, красивая, уверенная в себе и даже воинственная на вид, как бы предупреждая всех в очереди: «А ну, только попробуйте сказать обо мне вслух что-либо дурное, попробуйте пошептаться обо мне с недобрым сердцем или губы скривить в презрении, попробуйте, попробуйте, что же вы?..» То есть она старалась быть такой. Однако никто в магазине, казалось, и не обращал на нее внимания. Народ в долгой очереди всегда становится сердитым и нервным, люди, оказавшиеся впереди, неприятны ему, а если они еще и канителят у прилавка, то непременно вызывают раздраженные реплики сзади, парни же или мужики, желающие получить водку и вино без очереди, тут же оказываются терпеливому народу врагами. Теперь как раз отгоняли мужика, норовившего подсунуть продавщице свою посуду и получить «два бутылька».
– Да уж разрешите, – улыбался мужик заискивающе, – а то ведь что же… Меня ведь уже за углом, в сквере, ждут, закусь разложили, работяги все…
– Иди, иди, здесь не подают!
– Жена небось где-нибудь тоже в очереди с авоськами, а он ишь!..
– И я вот только за бутылкой. И ничего, стою.
Мужик не отчаивался, надеялся уловить мгновение и все же просунуть свою посуду, однако двое мужчин покрепче оттеснили его влево, мужик сплюнул, выругался, обозвал всех бессовестными и встал в хвост очереди. На минуту очередь успокоилась, заговорила благодушно, однако тут же в магазин с шумом вошли двое парней и, не скрывая своих намерений, решительно направились к прилавку. Были это Колокольников и Рожнов. Веру они не заметили, оттого что спешили. С Колокольниковым Вера сталкивалась, и не раз, а вот Рожнов впервые на ее глазах появился в Никольском.
– Ну, чего будем брать? – сказал Рожнов громко, советуясь как бы и не с Колокольниковым, а со всеми людьми в магазине. – Две водки и три вермута, что ли?
– В очередь, ребята, в очередь, – робко сказал кто-то.
– Да бросьте вы, в какую очередь! – засмеялся Рожнов.
Однако и теперь ему возразили.
– Неужели нам, калекам, инвалидам, героям-пограничникам, – начал Рожнов уже иным голосом, с деланным плачем, в надежде развеселить очередь и смягчить ее, – и не отпустят? Ведь мы же упадем сейчас и умрем на этих досках!