Пророчица
Шрифт:
Когда я говорю о соседках Матрены по палате, речь идет о двух старушках, наиболее, по-видимому, бойких и расположенных поговорить — не исключаю, что им было даже увлекательно поговорить с корреспондентом газеты, которую они время от времени читали. Люди, и особенно пожилые, как ни странно, вообще любят беседовать с журналистами — наверное, такие беседы, воспринимаемые как общение с властью, льстят их самолюбию. Так вот: моими собеседницами были старушки, охотно пошедшие на разговор. Впрочем старушкой можно было назвать только одну — маленькую и сухонькую, в то время как вторая — крупная, костлявая, с громким и резким голосом, а также с длинными редкими волосами, растущими у нее не только под носом, но и в самых неожиданных местах на лице, — под такое определение подходила плохо. Увидев ее, я сразу подумал, что, вероятно, так должна была выглядеть теща Ипполита Матвеевича Воробьянинова. Впрочем, мой рассказ понесло куда-то не в ту сторону, а по сути, выяснил я у них про Матрену следующее:
Первое, и может быть, самое существенное: никаких пророчеств, загадочных фраз, произнесенных зловещим шепотом или с завываниями, припадков кликушества, истерических выкриков и тому подобных выступлений от Матрены никто никогда не слышал. Собеседницы заверили меня, что ничего такого, ускользнувшего от их внимания, и быть не могло. От скуки бессобытийного существования любая ерунда воспринимается в доме престарелых как происшествие, и слух о нем моментально разносится по всем палатам, но Матрена никогда, по их словам, в этих происшествиях не фигурировала — о ней просто нечего было рассказывать. (Я забыл сказать, что и в Матренином заключении ВТЭК я обратил внимание на подчеркнутое кем-то утверждение: «Галлюцинации, бредовые идеи не обнаруживаются»). Получалось, что выступление в нашей квартире было единственным проявлением пророческих видений Матрены за много лет (маленькая
Второе: Матрена была очень спокойной, малоподвижной, часами сидела или лежала на кровати («сядет и сидит, как истукан, сидит, не шевелится, потом руки переложит на коленях и опять сидит»), оживлялась только, когда надо было идти в столовую («как бидонами загремят, она встанет, пойдет…»), почти не разговаривала и не отвечала на обращенные к ней слова, хотя кое-что, вероятно, понимала («Она раньше-то говорила маленько, когда сюда попала, первое время — встряла маленькая старушка, — даже песенку пыталась петь, да слов-то не знает, две строчки пропоет и всё — смех да и только»). Услышав про тетю Мотю, поющую песенки, я заинтересовался: «Какие песенки?» — «Да это только говорится: песенка, а только пропоет: «Мы едем, едем, едем в веселые края…» и замолкнет — стоп-машина! Да и когда это было! Теперь она и вообще рта не открывает. Спросишь ее что-то — она и головы не повернет, и глазом не моргнет — как и не слышит». Естественно, желающих поговорить с Матреной и не появлялось до тех пор, пока не возник Антон. «Мальчик-то этот, он несколько раз приходил — он ее спрашивает что-то, говорит, а она — ни слова в ответ. Он посидит, посидит, отдаст ей, что принес, — вот это она понимает: съест, еще смотрит. Вот и весь их разговор. Ну, возьмет ее за руку, выведет сюда на лавочку — сейчас тепло — здесь посидят. Как с ней разговаривать?»
Третье: Все же кое-что Матрена соображала и многое могла делать самостоятельно. Она сама одевалась, по своей охоте посещала туалет («У нас некоторые не могут; хорошо, в нашей палате только одна такая — вы ее не видели, перед вашим приходом в другую палату перевели — хоть бы там и оставили совсем; а Матрена — нет, она сама»), мылась («Посадят в ванну, намылят мочалку — она трет — понимает, значит; полотенце подадут — вытирается; плохо, конечно, — помогать надо»), ходила в столовую. Но когда я со всей тщательностью попробовал выпытать: можно ли было Матрену чему-то научить? — мои собеседницы резко запротестовали: «Как это научить? Матрену? Да что вы — ей шлепанцы засунь поглубже под кровать — она не вытащит: босиком пойдет. Чему ее учить? Нет». Я не отставал: «Ну, а если ее подучить: «Подойди к Маше, скажи: «Я есть хочу». — «Не-е. Слово «есть» она хорошо понимает, но так… Нет. И не поймет, и не сделает ничего. Бесполезно это. Ее хотели раньше приспособить полы мыть в коридоре — она ведь крепкая и мыть умеет. Но без толку: махнет два раза шваброй и станет или вовсе уйдет — забывает что ли, чего от нее требуется. Дурная она совсем».
И, чуть не забыл, четвертое: Пока не появился Антон, никто к Матрене не приходил, она не получала никаких известий «с воли», никаких передач, никто ее судьбой не интересовался. В этом мои информаторши были уверены: такие вещи не могли бы пройти незамеченными, поскольку контакты обитателей дома с внешним миром — важнейшие события в их жизни, и каждое такое происшествие долго и активно обсуждается всем коллективом. Матрена была одна как перст до того, как неожиданно нарисовался ее племянник, и его появление стало событием, наделавшим много шуму. Могу себе представить, сколько пересудов вызвал в их замкнутом обществе мой визит.
Вот — в сухом остатке — и всё, что мне удалось выяснить при моей рекогносцировке на местности. Распрощавшись с разговорчивыми матрениными сожительницами, поблагодарив их за содержательную беседу и презентовав на прощание кулечек конфет «Ласточка», я отбыл восвояси и, по дороге в редакцию, обдумал, что же, собственно говоря, я сумел узнать.
Можно сказать, что с абсолютной достоверностью подтвердилась психическая ненормальность Матрены, но одновременно все данные — от врачебного заключения до свидетельств близко знающих ее соседок по палате (а они-то произвели на меня впечатление вполне нормальных бабушек) — говорили, что дурочкой она была вовсе не того сорта, от которого можно было ожидать чего-то похожего на прорицания или кликушеские припадки. Следовательно, оставалось предполагать, что вопила она не по собственной инициативе, а по наущению кого-то, преследовавшего непонятные для меня цели. Когда я, чувствуя себя Шерлоком Холмсом, отправлялся в дом престарелых, приблизительно такое предположение — о стоящей за тети-Мотиными воплями чужой воле — и было моей рабочей гипотезой. И естественно — думаю, читатель согласится со мной — было считать, что проводником этой воли послужил Антон: ему это было сподручнее всего — ведь это он привел тетю Мотю, он — как бы ненароком — собрал аудиторию, которая должна была услышать пророчество, и он же, вероятно, подал ей незамеченный присутствовавшими сигнал его обнародовать. А затем была разыграна сцена с внезапно появившейся старшей по режиму (сообщницей Антона), и всё, что он мне рассказывал о ее визите — чистой воды выдумка. Не могу сказать, что эта пришедшая мне в голову и заранее тщательно обдуманная гипотеза полностью меня удовлетворяла. Слишком много в ней было слабых мест.
Главное: я не мог придумать никакой правдоподобной причины, которая могла вынудить преступников прибегнуть к такой сложнейшей комбинации — зачем? Чего они хотели этим добиться? Никакого смысла в появлении Матрены на сцене нет, даже если предположить, — по-моему совершенно вздорное предположение, — что лжепророчество играло роль специфической «черной метки», посланной Жигунову от лица некой таинственной преступной организации, систематически расхищающей «пруток стальной» и «лист дюралевый»: «Знай, предатель! Настал твой смертный час!» Всё это просто абсурдно. Такой спектакль только предупредил бы Жигунова, и тот никого бы к себе близко не подпустил, особенно зная, что один из участников замышляющейся мести находится с ним в одной квартире и может впустить в нее мстителя (будем считать, что сам Антон не мог зарезать двух человек, — я во всяком случае, представить себе этого не могу, и ни за что в это не поверю — не тот он человек). А ведь мы знаем, что Жигунов относился к убийце без опаски и даже повернулся к нему спиной в тот момент, когда получил пепельницей по голове. Концы с концами явно здесь не сходятся. Второе противоречие с гипотезой о том, что Антон заранее отрепетировал с Матреной сцену пророчества, заключалось в поведении самого Антона во время этой сцены: из гипотезы следовало, что Антон не только хладнокровный преступник и монстр в душе (ну ладно: не монстр, его кто-то до смерти запугал), но и исключительно ловкий лицедей, сумевший разыграть на людях сложнейшую гамму чувств и заставивший всех поверить в естественность происходящего (а вот наличия у него такого таланта никакими угрозами и испугом не объяснить). Уж слишком всё это не вязалось с тем Антоном, которого я знал в течение нескольких лет. Да что тут про меня говорить: мог ли Антон провести и надуть очень наблюдательную и трезвую Калерию, знавшую его с младенческих лет? Что-то здесь опять не вяжется. Если же Антон в подготовке «пророчества» не повинен, то кто же тогда научил Матрену? На сцене он не появлялся, и о его существовании говорит лишь возникшая из ниоткуда и вновь исчезнувшая в никуда (прихватив с собой Матрену) старшая по режиму. Но опять же: к чему вся эта безумная театральность? какой в ней может быть прок?
Таким образом, моя «рабочая гипотеза» уже в своем исходном виде была крайне шаткой и неубедительной (недаром Шерлок Холмс предостерегал от преждевременного выдвижения гипотез). Но все предварительные рассуждения почти полностью потеряли смысл после моих изысканий в доме престарелых. Гипотеза — и так еле державшаяся на плаву — получила две дополнительные пробоины ниже ватерлинии: и если первую еще можно было как-то пытаться залатать, то вторая бесповоротно топила любые варианты предположения о том, что Матрену кто-то подучил. Из того, что мне было рассказано, явно следовало: 1) с Матреной никто не общался кроме Антона (таким образом, только он мог ее подучить) и 2) научить Матрену чему бы то ни было, не удалось бы никому вообще, ввиду ее полной непригодности к обучению и выполнению простейших инструкций — и это уже был полный крах всех моих гипотетических построений.
Каким бы непонятным и даже мистическим не казался бы нам вывод о том, что вопли Матрены родились в ее собственной душе и не были инспирированы никем со стороны, но приходилось принять этот вывод, как единственно возможный и подтверждаемый фактами, — никакой разумной альтернативы ему не было. Сколько бы ни ломал я голову, пытаясь откреститься от такого вывода (одновременно торопясь на назначенную завотделом встречу, на которую я уже опаздывал), вся история возвращалась на круги свои и, несмотря на мои тщетные старания вернуть ее в рамки материалистического мировоззрения, опять выглядела ровно так, как о ней повествовали заполнившие город слухи. Чтобы окончательно не свихнуться и не впасть в идеалистическую ересь (от которой лишь один шаг до веры в боженьку и до прямой поповщины), приходилось как-то умственно изворачиваться, стараясь даже при выходе за упомянутые рамки оставаться где-то на границе естественнонаучного взгляда на мир и взгляда, который, не порывая с современной наукой, все же не отрицает возможности определенной ревизии ее сегодняшних границ. Как в теории, так и в жизни, я — убежденный и радикальный материалист. Ни в какую чертовщину, колдовство, загробное существование, переселение душ, оживающих покойников, инопланетян, телепатию (в детстве, правда, она меня очень занимала, но это было так давно) и прочие бредни и предрассудки я не верил, не верю и, теперь уже можно смело сказать, никогда не поверю (даже при желании — уже просто не успею поверить). Исходя из такой принципиальной установки, мне очень не хотелось залезать в ту мутную область, граничащую с фантастикой и бредом, где из-за каждого угла может выскочить какой-нибудь упырь или человек с паранормальными способностями (сегодня принято использовать такие обтекаемые выражения — в те годы до этого еще не додумались). А потому приступал я к своим размышлениям в этом направлении с тяжким сердцем: я же понимал, только ступи на эту скользкую наклонную плоскость, и моментально сползешь — и сам не заметишь как — к обсуждению таких гипотетических вариантов и возможностей, которые смыкаются со спиритизмом, общением с умершими, какими-то духовными эманациями и эктоплазмами (не знаю толком, что это такое, но речь о них идет как раз в кругу людей, озабоченных подобными проблемами). Для меня это всё неприемлемо и не хотелось бы даже в теории касаться подобных вещей. Правда, Конан Дойль, создатель взятого мною за образец Шерлока Холмса, был, как пишут, активным пропагандистом спиритизма. Но, несмотря на мое глубокое уважение как к его бессмертному герою, так и к нему самому, я всё же не Конан Дойль, я — другой человек, из другой эпохи и с другим взглядом на мир. И не собираюсь, по примеру любимого мною писателя, принимать спиритизм и прочие «теории» такого рода всерьез. От этого меня увольте.
Как видите, всю опасность вступления на этот нежелательный путь я осознавал. Но делать было нечего — надо было как-то сводить концы с концами в своем понимании произошедшего. Ладно, думал я, толком я этого не понимаю — да и никто из нормальных людей в этом не разбирается, — но предположим: в разрушенной психике Матрены, находящейся почти на младенческом уровне, сохраняется некая способность ощущать скопление зла (некоторую эманацию злой воли) в окружающей реальности. Допустим она воспринимает некие сигналы (признаки, симптомы) того, что зло (ясное дело, олицетворенное в неких злодеях, замышляющих злое деяние) скапливается в определенный момент в определенной точке пространства и вот-вот проявит себя в реальном злодеянии. Что это за сигналы, мы не знаем: с возрастом нормальные люди перестают их воспринимать — их заглушает обилие информации, поступающей по множеству каналов связи, через которые человек воспринимает окружающий мир. Матрена же в силу своей ущербности практически не воспринимает бoльшую часть реальности — она с ней фактически не соприкасается — и потому остается способной воспринимать некие признаки, уже не действующие на нас, нормальных взрослых людей. В абстрактно рассматриваемой способности предвидеть события нет ничего мистического: не имея возможности предсказывать то, что должно произойти, мы (и не только люди, но даже самые примитивные животные) не могли бы выжить в этом мире — почти всё наше приспособление к миру основывается на предсказании будущих событий. Не буду приводить примеры, так как любое наше осмысленное действие предполагает, что мы заранее знаем, к чему оно приведет (вот сейчас, я могу почти достоверно предсказать, как завотделом отреагирует на мое опоздание — ну, ничего, потерпит разок — я не часто опаздываю — да и не такой уж он мне и начальник — мы практически равны с ним по рангу — и следовательно, я не опаздываю, а задерживаюсь). Итак, Матрена (точнее, некая часть ее души) способна улавливать определенные сигналы, которые затем преобразуются в соответствующую эмоцию (недаром Виктор что-то уловил в выражении ее лица — она что-то почувствовала в этот момент), а уж эмоцию эту она выражает так, как свойственно ей, дурочке малахольной, — воплями и причитаниями. Дело, значит, не в том, что Матрена предвидит нечто — в этом нет ничего необычного, а в том, что на нее действуют какие-то необычные сигналы, какие-то неощущаемые нами импульсы из среды. Опять же: нет никакой мистики, требующей признания потусторонних сил, в том, что мы постулируем существование естественных импульсов, не воспринимаемых нами. В конце концов, мы не воспринимаем электромагнитных колебаний, выходящих за пределы видимой части спектра, но среда, в которой мы живем, насыщена такими электромагнитными импульсами, и столь примитивный прибор, как простейший радиоприемник, устроенный на много порядков проще, чем наш мозг, способен воспринимать значительную часть этих импульсов. Летучие мыши ощущают ультразвук и так далее. Двинемся еще на шаг. Матрена почувствовала не только накапливающееся зло, но и сумела определить форму, в которой оно проявится: поступающие к ней сигналы указывали на подготавливаемое злодеяние как на кровопролитие — отсюда «кровавое» содержание ее видений. Хотя, конечно, это может быть и простым совпадением — воображая страшное злодейство, мы невольно связываем его с пролитием крови. Так что, возможно, сигналы указывали лишь на интенсивность зла, его значительную опасность, а Матренины крики о крови только выразили степень чувствуемой ею угрозы, и то, что ее выражение буквально совпало с реальностью, — лишь случайное совпадение. Если бы Жигуновых задушили, пророчество, разумеется, несколько бы утеряло в своей эффектности, но, по существу, не утратило бы своей предсказательной силы. Конечно, было бы гораздо лучше и не в пример убедительнее, если бы можно было бы указать — хотя бы гипотетически — что это за таинственные сигналы, с чем они связаны и в чем их характер.
И тут — я уже поднимался по лестнице в нашей редакции — мне неожиданно пришло в голову решение, которое можно было бы без особых натяжек согласовать с моим упертым материализмом. Оно промелькнуло в моем сознании за одну секунду, но здесь мне придется потратить на его изложение несколько фраз, так что процесс его восприятия читателем займет намного больше времени, чем это потребовалось мне в ту минуту. Я как-то враз сообразил, что Матрена начала вопить не тогда, когда зашла в нашу квартиру, — следовательно, не само место будущего преступления «излучало» сигналы, о нем предупреждающие. Не вопила она и тогда, когда начался разговор, в котором участвовали четыре человека и, среди них — что очень важно — одна из будущих жертв преступления: Пульхерия. Таким образом, сигналы шли не от жертвы, как таковой. Завопила «пророчица» лишь тогда, когда в коридоре появился и ввязался в разговор сам Жигунов — тоже будущая жертва, но не просто жертва, а, как мы предполагаем (и вряд ли в этом ошибаемся), истинный объект преступления — именно его хотели зарезать, а Пульхерия просто попалась под руку (не окажись ее дома — жила бы до сих пор). Но что из этого следует? То, что сгусток зла, от которого шли сигналы, перепугавшие Матрену, был тесно связан с Жигуновым. Однако, каким бы злым и гадким он ни был, всё же не он был тем злодеем, о котором сообщала Матренина душа, зло было нацелено на него — и в этом смысле с ним связано — но сам-то он не знал о готовящемся преступлении и потому не мог сообщить о нем Матрене. И тут меня осенило: а что если он знал о подстерегающей его опасности, был смертельно напуган и именно на его ужас отреагировала чувствительная младенческая душа дурочки? Известно же, как еще не умеющие говорить и вроде бы ничего еще не соображающие младенцы чутко реагируют на настроение подходящей к их кроватке матери, как они — вроде бы безо всякой причины — впадают в безутешный рев, когда явственно чувствуют, что их мать чем-то серьезно расстроена, больна или сильно напугана — вот именно: напугана. Достаточно предположить, что Жигунов уже в то время знал, что ему угрожает смертельная опасность, и выдал свой страх тембром голоса, интонациями, мельчайшими мышечными движениями, особенностями осанки и походки — существует масса признаков, воспринимая которые, хотя и не осознавая их восприятие, мы довольно точно определяем настроение человека и его внутреннее состояние (тут даже не нужны какие-то особые, лежащие вне сферы обычных чувств, постулированные мною сигналы). Никто этих мельчайших признаков не заметил — не тем было поглощено внимание присутствовавших, — а Матрена, которой, как корове, было наплевать на все человеческие разговоры, их восприняла и отреагировала, как сочла нужным. Можно себе представить, как воспринял ее вопли Жигунов, и без этого ожидающий со дня на день, что его зарежут. Однако, ожидая этого, Жигунов ошибся относительно того, с какой стороны ему угрожает смерть — и она пришла к нему в образе человека, которого он вовсе не считал своим врагом. Так вот получилось. И теперь мы имеем дело с тем, что произошло: ошибка Жигунова связала вопли Матрены с его смертью — ведь не ошибись он в оценке намерений того, кто его зарезал, никакого пророчества просто бы не произошло, и только Жигунов мог бы догадаться, что Матрена отреагировала на охвативший его страх. Все остальные считали бы несостоявшееся «пророчество» обычной выходкой дурочки, которой никакие законы не писаны.