Пророчица
Шрифт:
На мой взгляд, имело смысл рассмотреть некоторые, более или менее правдоподобные версии преступления, отвечающие на вопрос: кто убил Жигуновых и зачем он это сделал? Выдвинув такие умозрительные предположения о личности и мотивах преступника, следовало рассмотреть все имеющиеся у нас факты и проверить, согласуются ли они с той или иной гипотезой или ей противоречат. С этого мы и начали. И хотя за те несколько вечеров, в которые мы с Антоном занимались дедукциями такого рода, мы нередко отклонялись от основной линии и перекидывались в своих рассуждениях на другие вопросы, здесь я — для удобства читателей и для лучшего понимания логики наших рассуждений — буду всё излагать по порядку, не отклоняясь и не перескакивая с одного на другое, как это происходило в действительности.
Главная версия, которая казалась мне наиболее вероятной, — Жигунова (мы дружно решили, что он был основной жертвой) прикончили его подельники, то есть те, вместе с кем он что-то расхищал и разворовывал. Он встал на пути кому-то из членов их шайки или же утаил часть доходов, и с ним расправились. В пользу этой гипотезы говорило неожиданное богатство Жигунова, которое вряд ли можно объяснить участием в сети полулегальных снабженческих услуг — на таких пустяках большого капитала не сколотишь. Ясно, что я ошибался в оценке Жигунова, и был он не мелкий махинатор — вроде его друзей по преферансу — а один из участников (если не главарь) шайки, занимавшейся хищениями социалистической собственности в особо крупных размерах. Если бы их дела были раскрыты, некоторым из них грозила бы высшая мера наказания, так что были это не какие-нибудь «жучки», а люди отпетые — плюс-минус пара трупов в их судьбе большой роли не играли. С предположением о шайке хорошо согласовывался и тот факт,
Еще одно подтверждение большой вероятности именно этой причины убийства пришло к нам со стороны. От Калерии мы узнали, что милиция, по всей видимости, придерживается схожей версии в качестве основной линии разработки по этому делу: на заводе уже несколько дней работала большая бригада ревизоров, при этом ОБХСС интересовал не только жигуновский склад, а и многие другие службы — трясли, можно сказать, весь завод, и ничем хорошим для заводчан это не пахло. Раз взялись искать, значит что-нибудь да найдут, пусть даже не то самое, что собирались найти, и следовательно, какие-то виновные будут обнаружены. Завод, по слухам, не столько работал, сколько гадал, за кого следующего примутся и чем кончится дело. Информация об этом притекла к Калерии из надежного источника: от работавших под нами тетенек, которые в каком-то отношении были тесно связаны с заводскими службами и всегда были в курсе того, что происходит на секретном предприятии, входившем в систему Минсредмаша. (Вспомнив про этот факт, я на минуту задумался: а не мог ли Жигунов быть агентом некой шпионской сети, которого убрали из-за опасности разоблачения? Однако почти сразу же отбросил эти мысли: во-первых, мне это показалось невероятным — какие, к дьяволу, шпионы? А во-вторых, данный ход мысли отталкивал меня еще и по эстетическим — если здесь годится это слово — причинам: уж очень данное предположение было похоже на ту ахинею, которой были заполнены советские боевики из «Библиотечки военных приключений». Поверить в такую высосанную из грязного авторского пальца чепуху было просто невозможно, и никакого отношения к реальности она иметь не могла).
Надо сказать, что приверженцем версии о конфликте в шайке расхитителей был, главным образом, я, отстаивавший ее выдвижение на первый план, в то время как Антону она почему-то казалась не слишком убедительной. Он соглашался, что отбрасывать ее нет оснований, так как ничто из известного ей не противоречило, но всё же упорно отказывался считать ее главной. По его мнению, гораздо вероятнее, что непосредственной причиной, подтолкнувшей убийцу к преступлению, было желание ограбить Жигунова. Против этого я не мог, в свою очередь, ничего возразить — действительно, такой вариант не исключался — и мы приняли предположение о задуманном убийстве с ограблением в качестве второй версии произошедшего. Я подозревал тогда, что особое пристрастие к ней Антона объясняется его остроумной догадкой (мне она очень понравилась, и я похвалил себя за то что решил связаться с Антоном — сам бы я, возможно, до этого не додумался). Антон считал, что, хотя преступник и не разгадал секрет заветной жигуновской книжечки, он тем не менее ушел с крупной добычей. При этом имелись в виду не деньги, найденные им в квартире (а сумма их, судя по сберкнижкам, могла быть достаточно солидной) и не украшения Веры Игнатьевны, а тот «клад», который убийца извлек из бадьи с фикусом. Еще во время обыска Антона заинтересовало, что милиционеры так прицепились к земле в кадке. Специально зафиксировав внимание понятых на том, что уровень заполнявшей кадочку земли расположен ниже, чем он был когда-то прежде: на два пальца выше был отчетливо виден ободок высохшей соли, всегда образующийся в цветочных горшках после длительных поливов, они занесли этот пустяковый, казалось бы, факт в протокол. Я тоже озадачился, услышав про это, когда расспрашивал Антона и Калерию об обыске, но ничего разумного, объясняющего поведение преступника (которому, вроде бы, зачем-то понадобилось уносить часть цветочной земли — бред какой-то!), мне в голову не пришло. А Антон — хоть и не сразу — но догадался: он понял, почему опытные в таких делах обыскивающие уделили этой ерунде повышенное внимание, — потому что не сомневались: убийца унес с собой часть содержимого цветочной бадьи, но, конечно, не землю, а выкопанную им коробку или банку с чем-то ценным (деньги? золото? документы? наркотики? — для бриллиантов такая банка не подходила: слишком велика), запрятанные самим Жигуновым. Восхитившая меня Антошина догадка, может, и не менявшая общего взгляда на происшедшее, придавала всей картинке законченность, полноту и определенную «закругленность» контуров — всё в ней стояло теперь на своих местах и не вызывало сомнений. И если в ней всё было верно (а как можно было отрицать ее убедительность?), то наш бывший сосед отчетливо вырисовывался на ней в виде фигуры, резко отличавшейся от той, к которой мы привыкли: его вполне можно было бы назвать подпольным миллионером — в духе изображенного классиками Александра Ивановича Корейко, хотя тот и в большей степени, чем Жигунов, демонстрировал в быту свою показную бедность.
Когда я указал Антону, что его версия требует какого-то объяснения непомерному богатству Жигунова и, следовательно, тянет за собой в качестве дополнения ту же первоначальную гипотезу об участии убитого в крупных хищениях (не кассы же он, в конце концов, взламывал? — мы оба с Антоном недавно читали книжку популярного в то время Н. Шпанова о похождениях Нила Кручинина, где был любопытный и значительно отличающийся от прочих, насыщенный подробностями рассказ о последнем медвежатнике; чувствовалось, что автор не высосал его, по своему обыкновению, из пальца, а прямо перенес из какого-то реального уголовного дела на страницы своей, в общем-то не блещущей талантом книжки), — так вот, когда я преподнес Антону следствие из его же «грабительской» гипотезы, тому не оставалось ничего иного, как согласиться со мной. Таким образом, у нас на руках имелась комбинированная версия, имевшая своим началом участие Жигунова в шайке расхитителей, но затем разветвлявшаяся на два варианта. Согласно первому, некто (возможно, один членов этой шайки, но возможно, и сторонний знакомый Жигунова, догадывавшийся об истинных размерах жигуновских доходов) замыслил всё дело с целью прибрать к рукам богатства Жигунова, что ему и удалось, хотя и не полностью: часть богатства он всё же не нашел. Второй вариант не слишком отличался от первого и, в общих чертах, не противоречил ему, но в нем основным мотивом убийцы предполагались некие раздоры внутри шайки, а ограбление лишь сопутствовало главной цели: то есть корыстный мотив преступления был поставлен на второе место. Нетрудно догадаться, что я склонялся ко второму варианту этой совместной версии, в то время как Антон упорно отстаивал преимущества первого варианта, хотя и не мог толком объяснить, в чем эти преимущества заключались.
Но прельстившись версией ограбления, Антон предложил и альтернативную гипотезу, которая, по его мнению, хоть и уступала в своей вероятности нашей соединенной версии, но которую, тем не менее, нельзя было вовсе исключать из рассмотрения. Мотивом в этой гипотетической реконструкции преступления должна была быть месть.
В качестве свидетельства в пользу такого предположения Антон привел весьма и весьма любопытные факты. Несколько лет назад — Антоша тогда только что поступил в институт — у него вышла небольшая стычка с Жигуновым (сосед и тогда не пользовался Антошиным расположением): в ответ на жигуновскую реплику — что-то вроде людишек, которые пораспустились за последнее время — Антон с мальчишеской запальчивостью отреагировал замечанием, что и прочим в связи с недавно прошедшим ХХ съездом неплохо было бы поменяться. Жигунов не то что бы возразил — стал бы он с высоты своей солидности снисходить до спора с пацаном, — но, тем не менее, посоветовал парню не распускать язык — это только тебе и таким, как ты, кажется, что теперь другие времена настанут. На этом весь инцидент и закончился. Чепуха — как на это ни посмотри. Однако мать Антона, случайно оказавшаяся рядом при этом столкновении политических взглядов, восприняла это совершенно по-другому и, можно сказать, всполошилась. Уже в своей комнате, с глазу на глаз, она решила серьезно предостеречь сына от публичных высказываний такого рода и для убедительности рассказала ему кое-что из прошлой, не так уж и давней жизни.
Первый случай произошел вскоре после войны. В той комнате, которую сейчас занимал Виктор, жил с женой и маленьким сыном инвалид войны, потерявший на фронте руку и сильно расстроивший свое здоровье. Человек он был неплохой, но желчный, раздосадованный на свою
судьбу, не оставлявшую для него никаких шансов на более или менее приличную жизнь. Он не слишком стеснялся в выражениях, комментируя текущие события — вроде денежной реформы или сообщений о колхозных урожаях — и не слишком считался с непререкаемым авторитетом Жигунова в пределах нашей квартиры. Суть эпизода, в чем-то аналогичного той пустяковой стычке, в которую ввязался Антоша, состояла в том, что Жигунов, не пожелавший оставлять без ответа «пораженческие» высказывания инвалида, неосторожно брякнул что-то газетное о временных трудностях, обусловленных военной разрухой и теми, безмерными жертвами, которые понес советский народ за годы войны, и, конечно, нарвался на предсказуемую ядовитую реплику соседа: «Ну, ясно! и чем вы тут только не пожертвовали в войну, сколько, наверное, крови пролили?» Жигунов, попав в столь неудобное положение по своей же оплошности, никак не ответил на направленный в его сторону выпад, но чрез две что ли недели за инвалидом пришли, и вся квартира не сомневалась в теснейшей связи двух этих событий. Инвалид, насколько было известно, получил свой пятерик за антисоветскую агитацию, жену его с сыном тут же куда-то выслали, и на этом дело, надо полагать, закончилось. Но страх соседей перед Жигуновым возрос после этого до максимального предела, и даже прошедшие почти десять лет не изгладили его в душе антошиной матери.Другой, рассказанный ею тогда же, случай касался, как это ни удивительно, Калерии. Оказывается, приехав в наш город, она устроилась на тот же завод, где работал Жигунов. Работала она старательно, как и всё, что она делала, и вскоре заводское начальство — видимо, оценив ее «правильность» и склонность не давать спуску тем, кто правил не придерживался, — продвинуло ее сначала на мастера, а затем и на место ушедшего начальника цеха. Всё было тихо и спокойно, всех она устраивала — кроме уж вовсе отъявленных разгильдяев (да таких на заводе и не было — тут же бы лишили брони и отправили на фронт), но однажды ее пригласили в первый отдел на беседу и предложили по доброй воле отказаться от должности начальника и перейти на положение простой обмотчицы. Жаловаться на несправедливость такого решения ей не приходилось, напротив, к ней отнеслись еще очень либерально, по меркам тех лет, — надо полагать, ни заводское начальство, ни курирующие первый отдел лица не хотели раздувать случай, в основе которого лежал их собственный «прокол». Дело было в том, что с формальной точки зрения, Калерия должна была быть отнесенной к тем лицам, которые какое-то время проживали на оккупированной врагом территории. На самом деле, принадлежность ее к этой категории лиц, по словам Калерии, была лишь условной. На Ставрополье, где она жила, линия фронта несколько раз менялась, сдвигаясь то в одну, то в другую сторону, и хотя, как уверяла жертва военных лет, в их небольшой деревеньке немцы даже не появлялись, она всё же считалась находящейся на территории, в течение двух недель оккупированной немецкими войсками. Всего двух недель! Но эти злополучные недели переводили Калерию в разряд граждан второго сорта. Напиши она в заполняемой анкете: «да, находилась», и ее не только бы не приняли на номерной завод, но и вообще не ясно, где бы она нашла себе работу, — разве что ее взяли бы техничкой в школу, на освобожденное Матреной место. И потому, чувствуя, что не особенно кривит душой, она решилась переступить через столь чтимые ею «правила» и скрыть порочащий ее факт в анкете. Однако дело вышло на явь, и винить здесь было некого — сама виновата. На место обмотчицы она не согласилась — сами подумайте, каково бы ей было в той ситуации, — и, к облегчению начальства, мирно уволилась по собственному желанию и по семейным обстоятельствам. После этого ей удалось пристроиться в «Энергосбыт», хотя, разумеется, она сильно потеряла при этом перемещении и в зарплате, и в престиже.
Обо всем этом Калерия под большим секретом рассказала антоновой матери, с которой была в достаточно доверительных отношениях и которой ей пришлось как-то объяснять свое — на посторонний взгляд, просто безумное — решение перейти в «Энергосбыт» на рядовую конторскую должность. Рассказала же мать эту историю Антону потому, что Калерия в своих бедах подозревала того же Жигунова. Незадолго перед случившимся она выдала свою тайну Вере Игнатьевне. «По глупости, — сознавалась Калерия. — Пришлось к слову, я и проболталась». Поскольку никто во всем городе (включая родственников самой Калерии) не мог знать таких подробностей ее прошлой жизни и поскольку до тех пор никакие органы ее не тревожили, естественно было считать, что прознавший о дефекте в ее биографии Жигунов сообщил об этом куда следует. Других объяснений этому факту придумать было невозможно. На несколько лет Калерия практически прекратила по-соседски общаться с Жигуновой, но потом это охлаждение отношений как-то само собой сошло на нет, и старая обида забылась, по крайней мере, перестала быть явной. Вспомнила про нее мать Антона лишь потому, что испугалась за сына — вроде теперь уже не берут за слова, но кто его знает — и старалась всеми способами вбить в его молодую дурную голову, что осторожность всегда должна быть на первом месте и что каждое слово, прежде чем сказать, надо обдумать.
Трудно сказать, подействовали ли материнские внушения на Антона, но запомнить он их запомнил, и теперь ему пришло в голову, что если Жигунов активно сотрудничал с кем следует (не поэтому ли у него всю войну была бронь?) и если по его сигналам многие, болтавшие, что не следоваит, отправились туда, где им и место, то не может ли быть, что кто-то из них — бывших знакомых Жигунова — навестил его по старой памяти, и в разговоре что-то всплыло, так что, начавшись на мирной ноте, он закончился ударом по темени. А всё остальное было лишь следствием такого поворота событий. Обсудив такую возможность, мы с Антоном решили, что хотя совсем отбрасывать ее не стоит, но у нас нет ни единого довода в ее пользу, как впрочем и данных, говорящих против нее. Единственное, что смог я из себя выдавить, это согласие данной гипотезы с тем, что Жигунов скрывал визит своего позднего гостя, но даже это утверждение было сомнительным: то ли, действительно, постарался скрыть, то ли просто в коридоре никого не оказалось, когда Жигунов открывал ему двери (а может он впустил гостя через окно? все эти детали оставались для нас неизвестными, и можно было предполагать, что угодно). Правда, здесь опять всплыла тщательно отпихиваемая мною «линия Матрены». Предположение о мести строилось на отсутствии у убийцы загодя составленного плана, с чем совершенно не вязалось предшествующее появление тетки, забравшей Матрену. Но поскольку мы так и не пришли к какому-то недвусмысленному выводу о том, связано ли «выступление» дурочки с последовавшим убийством или же это две параллельные цепи событий со случайным их пересечением, то у нас и не было никакой уверенности в умозаключениях, построенных на связи этих событий. То есть, судить-то мы могли и вкривь, и вкось, но все эти суждения не могли продвинуть нас хотя бы на шаг вперед в понимании дела. Посему, опять отодвинув Матренину историю на потом и на неизвестно когда, мы перешли к тем вопросам, о которых можно было хоть что-то сказать.
Пока мы разбирались с версиями, в которых предполагалось проникновение в квартиру некоего чуждого действующего лица, всё было не так плохо, поскольку этому абсолютно незнакомому нам деятелю мы могли приписывать какие угодно качества и воображать его хладнокровным злодеем, способным не задумываясь зарезать любого, кто стоит у него на пути. Но теперь нам предстояло оценить еще три версии, потенциальными героями которых были мои соседи, и тут наше обсуждение забуксовало на первых же шагах. Дело было даже не в том, что пришлось говорить о знакомых нам людях (один из которых, кстати, сам участвовал в разговоре) и — пусть только предположительно — обвинять их в совершении тяжкого преступления, а в том, что подстановка на место злодея любого из наших соседей делало всю картину абсолютно ирреальной, такой, что ее просто не имело смысла всерьез обсуждать. Нечто подобное, вероятно, встречается в кошмарных снах: знакомый тебе человек расплывается, теряет очертания, и на его месте ты видишь жуткое омерзительное чудовище. Описание подобной ситуации — очень впечатляющее и вызывающее глубинное ощущение ужаса — есть в «Марсианских хрониках» Рея Брэдбери. Но мы-то были не на Марсе, и даже с фантазиями Брэдбери были не знакомы — его книжку еще не издали к тому времени. Я — надо заметить в скобках — очень тогда внутренне порадовался, что «судьба Евгения хранила» и что мне, бывшему — слава тебе, господи! — в командировке, не надо было судорожно, чувствуя свою беспомощность, изобретать нечто, способное снять с меня подозрения. А ведь Антон и прочие находились именно в таком положении. Однако делать нам было нечего, и — чувства чувствами — но надо было поискать и оценить возможные логические доводы, пригодные для того, чтобы снять подозрения или, напротив, усилить их в отношении каждого из наших жильцов.