Пророчица
Шрифт:
Уже гораздо позже, в который раз перемалывая в голове ту информацию, которую я получил и от Антона, и от других своих соседей, я подумал, что целью такого следовательского зацикливания на внешне совсем незначительных деталях может быть простое запутывание допрашиваемого (и подозреваемого) человека, который заранее уже обдумал, как ему следует отвечать на те или иные вопросы, и приготовился твердо держаться избранной им линии. Переключение внимания на другие, на первый взгляд, совершенно безобидные подробности должно вызвать у скрывающего правду лица сомнения в правильности выбранной им оборонительной тактики и поселить в нем неуверенность (а вдруг я напрасно это рассказываю, вдруг в этом кроется какая-то непредусмотренная мною опасность), а отсюда и склонность к каким-то спонтанным, придуманным на ходу ответам, и следовательно, к появлению у следователя возможности поймать допрашиваемого на лжи и противоречиях. Помню, мне понравился такой выдуманный мною прием ведения допроса, хотя, как позже выяснилось, я совершенно произвольно приписал его реальному следователю — ничего подобного у него и в мыслях, наверное, не было.
Говоря о следователе, я должен здесь сказать (забыл раньше сообщить), что в субботу утром я позвонил по переданному мне секретаршей телефону, представился, напомнил следователю о его просьбе встретиться и побеседовать
Глава 11. Капитан, капитан, улыбнитесь…
Эту строчку, естественно, знают практически все. Но всё же для порядку — вдруг среди нынешней молодежи есть и такие, кто не сталкивался с этими словами и не узнает их, встретив в заглавии, и вдруг кто-то из них станет читателем моего романа — так вот для них (как бы исчезающее мало ни было количество субъектов, одновременно обладающих обеими этими характеристиками), на всякий случай, поясню: была такая песня из довоенного еще кинофильма «Дети капитана Гранта» (по Жюлю Верну). Сам я кино этого, правда, не помню, Наверное, я его видел — тогда фильмов было мало, и смотрели всё, что появлялось на экране, тем более, что фильм-то был детский, а их и вовсе было наперечет, — так что должен был я его посмотреть, но в памяти ничего не осталось. А вот песню (точнее какие-то ее кусочки) я невольно запомнил (и строчки отдельные и даже мелодию), поскольку много лет ее, как и другие песни из советских кинофильмов регулярнейшим образом передавали по радио — хочешь не хочешь, а запомнишь. Простенькая непритязательная песенка — музыка Дунаевского, слова Лебедева-Кумача (или что-то вроде этого) — что-то такое бодро-придурковатое, характерное для той эпохи, когда жить стало лучше, жить стало веселее. И эта строчка такая же — не надо искать за ней какого скрытого смысла, и попала она в мой роман только потому, что в этой главе я собираюсь рассказать о своей встрече со следователем прокуратуры капитаном Строгановым — причина не бог весть какая основательная, но, по-моему, достаточная, чтобы дать очередной главе такое название.
В понедельник утром, как уславливались, я пришел в прокуратуру, забрал заготовленный для меня пропуск и отправился на второй этаж в кабинет следователя. Настроение у меня было несколько нервозное. Хотя я не знал за собой никаких грехов, которые могли бы заинтересовать прокуратуру, но само название этого учреждения, аура (как сейчас бы сказали), его окружающая, — не КГБ, конечно, но все-таки — действовали на меня угнетающе. Я говорю о своем самочувствии, но думаю, что трудно себе представить обычного советского гражданина, который заходил бы в прокуратуру с теми же ощущениями, как при визите в какой-нибудь «Энергосбыт» или в парикмахерскую. Все-таки некоторая напряженность во взоре и неуверенность походки должны появиться.
Постучав в не имевшую никаких табличек кроме номера дверь и не дождавшись ответа, я приоткрыл ее и ставши на пороге комнаты представился:
— Здравствуйте. Я Слободской. Мы с вами договаривались…
Сидевший за столом человек — моих приблизительно лет, в форме: в темно-синем кителе с петлицами — повернул ко мне голову и слегка приподнялся в своем кресле:
— Да-да. Конечно. Николай Александрович? Верно? Проходите, присаживайтесь.
И он показал на стул, стоявший по другую сторону его рабочего стола. Кстати сказать, стол у него был хороший, не просто большой, но массивный, солидный, из темного полированного дерева. Я и сам бы не отказался такой заполучить. Не домой — там, если помните, у меня уже был отличный стол, которым я даже слегка гордился, — а в редакцию, где мне приходилось довольствоваться какой-то корявой рухлядью типа «Гей, славяне» (еще раз позаимствуем определение у любимых мною классиков) — к счастью, мне не так уж часто приходилось за ним работать. Вообще, комната — средних размеров кабинет, в котором я оказался, была обставлена без излишней помпезности, но, по меркам тех времен, очень и очень прилично. Так, что я, привыкший к облезлой, большей частью, обстановке разных советских учреждений, получил дополнительный импульс почтения — смешанного с робостью — к этой самой прокуратуре и ее обитателям.
Несмотря на этот, по-видимому, заранее рассчитанный эффект воздействия на посетителей, владелец кабинета вел себя безупречно корректно и, я бы сказал, с подчеркнутой доброжелательностью, ничем не намекая на наше различие в статусе и положении по отношению к представляемому им всемогущему закону. Он и представился мне, и с самого начала повел разговор именно в такой форме, призванной создать впечатление о встрече двух равновеликих и равноправных фигур, желающих обсудить некие равно интересующие их вопросы:
— Я — следователь прокуратуры Строганов, юрист первого класса — для простоты можно сказать капитан юстиции — у нас не возбраняется и такое наименование моего звания. Мне поручено следствие по делу об убийстве ваших соседей — Жигуновых, в связи с чем я и решил поговорить с вами. Вы уж не посетуйте, что я был вынужден побеспокоить вас. Я вас надолго не задержу.
— Ну, конечно-конечно, — поспешно согласился я, — какие могут быть разговоры о беспокойствах при таких обстоятельствах. Как вы считаете правильным, так и… Я всегда готов содействовать следствию… Но, товарищ капитан, — тут я несколько замялся, — … дело в том, что я ведь ничего не знаю про это дело. Меня не было в городе — вы же знаете, я был в командировке и только в пятницу приехал.
— Разумеется, Николай Александрович. Как же. Мне и ваши соседи сказали, и редактор вашей газеты уточнил, когда вы приедете. А кстати, называйте меня по имени-отчеству — Виталием Григорьевичем. Попросту, без чинов.
Тут явно напрашивается дружеская улыбка говорящего, и читатель, подготовленный заглавием, ожидает, вероятно, что я об этой улыбке упомяну, чтобы оправдать притянутый за уши заголовок. Но нет. Сочинять то, чего не было, я не хочу, а на деле он так и не улыбнулся, хотя весь тон его был именно таким: благодушным и как бы располагающим к неспешному откровенному обмену мнениями. Тем же тоном он и продолжил:
— У нас ведь с вами не официальная беседа, и я выступаю сейчас не как следователь, а как такой же гражданин, как и вы, — при этих словах внутри меня что-то опять болезненно сжалось, — и исхожу из того, что у нас с вами сейчас есть одна общая забота — как можно скорее найти опасного преступника.
Я вновь выразил сомнение, что смогу существенно помочь решению этой неотложной задачи, «хотя, конечно, — о чем и говорить — рад был бы…» и так далее.
Не буду пытаться передать наш разговор слово за словом. Понятно, что я не помню тех, сказанных им и мною, фраз, из которых он состоял. И в своем предыдущем рассказе я ориентировался
не столько на застрявшие в памяти слова, сколько на сохраненное в ней общее впечатление о тоне и содержании нашей беседы — исходя из этого впечатления, я и старался — уже сегодня — реконструировать конкретные выражения, звучавшие тогда в кабинете прокуратуры. Поэтому передам то, чего коснулась наша беседа, вкратце и своими словами.Главное, ради чего он меня вызвал (пригласил), состояло в следующем: он надеялся, что я стану его помощником в работе со свидетелями, под которыми подразумевались мои соседи по квартире. Говоря прямее, — а он особенно и не вуалировал суть своей пропозиции — он предложил мне стать его информатором. Его можно понять: он делал свое обыденное дело и был вполне рационален в выборе методов получения информации, необходимой для выполнения этого дела. Как он сам мне объяснил, одна из сложностей получения достоверной и полной информации от потенциальных свидетелей любого преступления состоит в том, что средний человек (по крайней мере, наш средний человек — не будем сравнивать его с плохо знакомыми нам иностранцами), даже если он и не собирается заведомо лгать и правдиво отвечает на задаваемые вопросы, всё же в разговоре со следователем или каким-то официальным лицом всё время опасается сказать что-нибудь лишнее, и потому из него очень трудно извлечь какие-либо сведения о фактах, о которых ведущий допрос не знает заранее и не подозревает об их существовании. Но в других условиях, например, при обсуждении тех же событий в родственных или дружеских разговорах, тот же человек чувствует себя гораздо свободнее и может поделиться с собеседником какими-то — лишь ему известными — наблюдениями, соображениями, подозрениями и тому подобное. Капитан надеялся, что разговаривая со своими соседями и обсуждая с ними ужасное происшествие, — а что может быть естественнее интереса к случившемуся со стороны того, кто оказался, в определенном смысле, рядом с кровавой трагедией, но сам при этом непосредственно не присутствовал, — я смогу узнать некие важные детали, которые не стали и не станут материалом допросов этих свидетелей. Так вот, такими обнаруженными мной деталями он и призывал меня с ним поделиться. При обосновании своей просьбы следователь, главным образом, упирал на общность наших интересов в этом деле, на то, что я так же заинтересован в поимке и разоблачении преступника, как и следствие. Но за этим, несомненно, крылся и невысказанный моральный аргумент: как же можно отказать нам в такой просьбе, ведь ты же советский человек и не можешь не сочувствовать власти в столь благородном деле. Всё так. И я вовсе не осуждал капитана тогда и не осуждаю теперь — когда пишу эти строки, — он был вправе так поступать, предлагая мне стать его секретным информатором. Таковы методы следствия, которыми пользуется и милиция, и прокуратура и все другие организации, действующие в этой сфере, — вероятно, без этого здесь и невозможно обходиться. Всё понимаю.
Однако я думаю, что и читатель поймет меня, если я признаюсь ему в той гамме противоречивых эмоций, которые нахлынули на меня, когда я понял, куда клонит капитан и чего он от меня ожидает. С одной стороны, было бы странно, если бы я всей душой не стремился по мере сил способствовать поимке преступника — кем бы он ни был. И все аргументы капитана были мне понятны — что я мог им противопоставить. Но с другой…
Не буду говорить за всех читателей — все мы разные, и у каждого могут быть свои соображения и резоны, скажу только о себе: с самого раннего детства, сколько я себя помню, не было в нашей мальчишеской компании более унизительного и нестерпимо обидного обвинения, чем уличение в ябедничестве, доносительстве, наушничестве. Да и не помню я, чтобы кого-то из моих приятелей заподозрили в подобном грехе — мы понимали, что такое бывает, но это где-то там среди мерзких, потерявших всякое понятие о чести типов, а не у нас: в своей среде мы ничего подобного не потерпели бы. Любой намек на способность кого-то из нас «выдать своих» воспринимался как грубое оскорбление, но вовсе не с фактической его стороны — ясно, что таких среди нас не водилось. Какие бы свары не возникали среди мальчишек и какими бы синяками, ссадинами и разбитыми носами они не заканчивались, никому и в голову не приходило втянуть в разбирательство этих распрей родителей, учителей или каких-то других взрослых — на это было наложено безусловное табу. И на улице, и позднее в школе нам приходилось сталкиваться с самой натуральной малолетней шпаной, за которой в отдалении маячили уже состоявшиеся блатные герои, не по слухам только знакомые с местами отдаленными. Шпана вела себя в соответствии со своим наименованием: тырила и отбирала у обычных ребят деньги и вещи; зловеще держа руку в кармане, угрожала пописать и Жеке сказать (Жека — это из тех, уже отмотавших срок на малолетке); могли и вовсе запинать — всей кодлой на одного, — от них можно было ожидать какой угодно пакости. Это были откровенные враги, причем не только наши мальчишеские враги, но и враги всего нормального общества, которое в данном случае было бы несомненно на нашей стороне, и мы это прекрасно знали. Однако внутренний запрет выдавать кого-либо — пусть даже мелких гадов — действовал и здесь. От врагов можно было отбиваться, как-то выкручиваться — с большей или меньшей потерей лица, — при благоприятном стечении обстоятельств их можно было отдубасить или, чаще, хотя бы мечтать, как мы их отдубасим, но идея привлечь к борьбе с ними милицию, которая, собственно, и создана для того, чтобы держать в узде ворье и хулиганов, никому из нас не могла прийти в голову: «Не… ну, ты чё… что мы доносчики, что ли».
И позднее, среди взрослых уже людей — в институте, где мы учились, в КБ или в редакции газеты — понятие «доносчик», «стукач», «сексот» расценивалось как низший предел падения человеческой особи — в нормальной среде такому было не место. Нет, мы вовсе не были наивны до такой степени, чтобы предполагать их отсутствие среди нас. Конечно, они были — еще бы их не было в газетных редакциях! Наверняка, в нашем повседневном кругу общения была немалая прослойка тех, кто «стучал» по приказу или по собственной склонности, а чаще просто потому, что таким образом можно было подставить коллеге ножку и добиться какой-то выгоды для себя. Все мы были «под колпаком» у специально для этого созданных организаций — кто бы в этом сомневался. Каждый это знал и время от времени придерживал язычок — береженого и бог бережет. И тем не менее мы вели и ведем себя так, как будто никаких доносчиков нет и быть не может. Мы никогда не решимся обвинить кого-то и назвать конкретного человека «стукачом», это так же немыслимо, как публично плюнуть своему коллеге в лицо. Может, такие случаи где-то когда-то и бывали, но я в своей жизни с ними не сталкивался.